Вся русская литература была в высшем смысле нравственной — от ее традиции, словно бы омытой слезой ребенка, которая дороже всех богатств мира, от ее мучительных поисков самоусовершенствования и вместе ивано-карамазовской проблемы губительной «вседозволенности» до чеховской хрупкой мечты о красоте, до революционности Горького. Литература наша никогда стыдливо не пряталась за слова, зная их силу и зная трудное значение «пережитой истины». Нет, на лице нашей литературы никогда не появлялось таинственное выражение посвященного. Она никогда не лицемерила и аскетически не ела только черный хлеб и не пила только пустую воду. Русская проза всегда была историческим измерением человека и его духа« Великие вечные темы человечества разрабатывала она: мужество, борьба, раскаяние, вина перед чужой болью, преодоление гордыни, цель и смысл жизни. Подлинный художник заставляет мыслить и вызывает в нашем воображении либо глобальную метафору, либо душевное состояние, либо настроение. Беспощадность Гоголя, скромность Чехова, одержимость Толстого, неистовая страстность Достоевского, пронзительная поэтичность Бунина, мятежность Горького, народность Шолохова, языковая объемность Леонова — в этих определениях я постарался быть максимально объективным, учтя канонические законы, хотя определения мои не-сут и оттенок субъективности, без чего, впрочем, разговор о литературе теряет необходимость. Мысль и чувство находят свое отечество везде, где живет человек, еще не заменивший душу выжженной и обезвоженной пустыней. Творит не только писатель, но и читатель. Во время чтения происходит процесс второго творчества — читательского, это самый благословенный и благородный процесс, ради которого и пишутся книги. В этом случае национальное становится общечеловеческим, достоянием всех людей.
Безнравственность — это потусторонний холод, лед, одиночество, ссылка в самого себя; нравственность — это жизнь, тепло и надежда, о каких бы накаленных человеческих страстях ни говорил писатель, преданный своей позиции правды.
Великий роман «Тихий Дон» — многоемкое полотно о революционной борьбе в России, о смысле жизни, о человеческом отчаянии и надежде. У нас есть непревзойденный нравственный образец, и, отдавая должное ему, надобно почаще кланяться этому роману в пояс, ибо здесь отношения художника с правдой истории и правдой характеров находятся в том безупречно нравственном положении, в котором не находились, например, на мой взгляд, авторы «Сорок первого», «Любови Яровой», избравшие не метод психологизма, а прямолинейную социологичность. Поэтому даже наисовременнейший сюжет о заводских буднях, о грандиозном строительстве в Сибири может стать недолговечной иллюстрацией, а не художественной истиной, коль скоро в нем нет отношения писателя к нравственной философии. Серьезная проза независимо от величины таланта писателя не должна самоуверенно брать на себя обязанности инженера индустрии, потому что по природе своей призвана, естественно, заниматься душой человека, а не промышленной технологией, убивающей доверие к литературе пафосом расчетливого утилитаризма.
Категория правды — это не натуралистический прием, не фотография факта, а сущность советской литературы, социалистического реализма, которому присуще слияние истории, действительности и воображения. Эта «триада» и создает ту художественную правду, что может соперничать с правдой жизни, выражая нравственную суть времени.
В жарких, наэлектризованных синтетическими коврами кабинетах заокеанских библиотек при университетах профессора-слависты с горьким упреком, почасту с выражением фальшивой озабоченности говорили мне, что в советской литературе нет Генри Миллера и нет абсурдистов и символистов, поэтому она слишком реалистична и отвергает диктат прогресса. Они, эти усталые, подверженные раздражительным неврозам люди, не раз сетовали на строгость реализма, как будто в них буйно играла сила настоящих мужей, обращенных с проповедью в сторону евнухов, никогда не познавших земного рая «вседозволенности».
Помните Ивана Карамазова с его формулой: все дозволено, если нет бога (то есть если пет истины, веры, правды, надежды!)? «К черту вашего Генри Миллера со всеми его аномалиями, известными еще в Содоме и Гоморре!» — хотелось порой крикнуть мне в некоем безумии и мысленно пожать руку далекому югославскому писателю Эриху Кошу, несколько лет назад печатно высказавшему подобную фразу в адрес Кафки с его самоуничижением и страхом мазохистского толка, с его вялым чувством жизни.