в основном стилистически; лишь после слов «ленивой и покойной дремотой» (наст. изд., т. 4, с. 183) в рукописи называется срок, в течение которого продолжалась жизнь, начавшаяся «с погасания»: «И так пятнадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж мне просыпаться больше» (наст. изд., т. 5, с. 209-210). После этой фразы Обломов произносит длинную тираду, из которой следует, что все его бывшие товарищи и сослуживцы ведут такую же бессмысленную жизнь («…не я один задремал» – там же, с. 211): «Михайлов двадцать лет сряду линюет всё одну и ту же книгу да записывает приход и расход, Петров с тетрадкой всю жизнь поверяет, то же ли число людей пришло на работу, Семенов наблюдает, чтобы анбары с хлебом были вовремя отперты и заперты и чтоб кули были верно показаны в графах, а Ананьев вот уж сороковой год сдувает пыль с старых дел… А ведь и они мечтали об источниках русской жизни и тоже было засучили рукава, чтоб разработывать эти источники…» (там же, с. 210). В рукописи нет реакции Штольца на эту исповедь Обломова (ср.: наст. изд., т. 4, с. 184, строки 28-33); он предлагает лечь спать, чтобы завтра ехать «хлопотать о паспорте за границу», а затем собираться (наст. изд., т. 5, с. 211). Обломов пытается оттянуть время отъезда, ссылаясь на «кучу хлопот» и убеждая Штольца поехать «на будущий год»: «Что горячку-то пороть? Надо наконец ум-то расшевелить, сообразить куда, как…» (там же, с. 211-212).
Предложенный Штольцем маршрут, начинающийся с Вены, вызывает реплику Обломова: «- Терпеть не могу Австрии…». Штольц, с упреком поглядевший на Обломова, повторяет его слова: «Теперь или никогда!» – и уходит «в гостиную» (там же, с. 212-213; в окончательном тексте – «пошел спать» – наст. изд., т. 4, с. 185).
Далее в рукописи следует пространный текст, возвращающий читателя к главе первой, к различным позам Обломова, соответствующим моменту. «Долго сидел он в одном положении, закрыв глаза, боясь заглянуть в этот омут, который вдруг отверзся перед ним. Наконец вскочил и, натыкаясь в темноте на стулья, на столы, сдернув что-то со стола халатом, с шумом, с грохотом добежал до постели и, как камень, упал лицом на подушки1 и погрузился
63
мыслию в эту бездонную пропасть сомнений, вопросов, оглядок, в эту новую сферу, куда его так неудержимо толкала рука друга» (там же, с. 213; курсив наш. – Ред.). Тут опять возникает Илья Ильич со страниц «Обломовщины»: он собирается взять с собой в дорогу свои подушки и одеяло, он боится почтового экипажа («в яму попадешь!» – там же), боится моря («А море: я – на море! Качка: вон на картинках всё рисуют корабли, на боку лежат, вода такая зеленая, противная на вид, из нее торчат головы и руки утопающих, сто человек плывет…1 Господи! Что это вдруг за камень упал на меня! День и ночь ехать! Сидя спать!») (там же). Отдумав ехать со Штольцем, он вдруг начинает представлять себе, как «хорошо и за границей», – и опять решает ехать, но только со слугой: «Как же я без Захара? Я его возьму, непременно возьму» (там же, с. 214). И тут же снова передумывает. Но вдруг вспоминает произнесенное Штольцем слово «обломовщина» – «и грозная необходимость ехать являлась ему как близкая наступающая действительность – и лоб покрывался потом…» (там же). Глава заканчивается погружением Обломова в сон: «- Утро вечера мудренее… – говорил он. – Обломов… щина… обломовщина – вот оно что! Какое слово: точно клеймо, жжется… Прочь, прочь, обломовщина! – И заснул» (там же, с. 215).
К началу главы второй части второй (будущая глава V) Гончаров приступал трижды. В первом варианте «грозные слова», явившиеся Обломову как Бальтасару на пиру, относились и к «ядовитому» слову «обломовщина», и к словам Штольца: «Теперь или никогда!». Обломов читал их утром «на своих брошенных в угол книгах, на пыльных стенах и занавесках, на изношенном халате, на тупом лице Захара», а ночью «они огнем горели в его воображении, напоминая о пройденной половине жизни и угрожая перспективой тяжелого, пустого существования, без горя и без радости, без дела и без отрадного отдыха, без цели, без желаний. „Что ты делал, что делаешь, что будешь делать? – снилось ему беспрестанно, – вставай – теперь или никогда!”» (там же). После этих слов начинался текст, впервые вводивший в роман будущую героиню, еще не названную здесь ни Ольгой Павловной,2 ни Ольгой
64
Ильинской: «Никогда так живо не начертались ему эти слова, как в одном доме, куда вечером завез его Штольц, где он прожил четыре-пять часов тою жизнию, какою некогда жил в Кудрине, в дни своей молодости, где под животворным огнем женской сферы…» (там же, с. 215). На этом текст обрывается.