Я тоже был в упоении, вновь и вновь переживая те мгновения, когда Анелька сжимала мне руку. Напрасно говорил я себе, что она делала это, быть может, бессознательно, напрасно напоминал себе, что сопротивление женщины часто ослабевает в минуты сильного волнения, самозабвенного увлечения чем-нибудь, будь то красоты природы, или какое-нибудь зрелище, или что-либо другое из ряда вон выходящее. Легко понять, что в такие минуты взвинченные нервы нарушают душевное равновесие. В таком именно состоянии была Анелька, а я, предположив, что она уже перестает бороться с овладевшим ею чувством, давал себе слово действовать решительно.
Думаю, в Плошове у меня будет для этого немало удобных случаев. Завтра мы туда возвращаемся. Сегодняшний званый обед, разговоры, развлечения — все сыграло роль наркотиков. Анелька не знает, сколько счастья нас ждет впереди, но для этого она должна отдать мне свое сердце целиком, без оговорок и без оглядки.
Хотя тетя и предупредила пани Целину, что они с Анелькой, возможно, останутся в Варшаве до завтра, мы собирались уехать еще сегодня, после званого обеда. Однако нас задержало одно происшествие: обед и чаепитие затянулись до десяти часов вечера, а когда ушли последние гости, тетушке пришли сказать, что Ноти-бой захворал. Поднялась невообразимая суматоха. Пока послали за ветеринаром, пока его разыскали, время подошло к полуночи. И тетя слышать не хотела об отъезде.
Анелька, напротив, пожелала ехать, но, видя, что я намерен под любым предлогом ее сопровождать, не стала настаивать: она еще меня опасается. К тому же тетя сказала ей, что, вернувшись в Плошов в такой поздний час, она разбудит весь дом и свою мать.
— Я считаю, что и в этом варшавском доме я у себя, — добавила затем тетушка. — И Леон на меня за это не в обиде. Так что ты здесь вроде как у меня в гостях. Ну, все равно, как если бы я отдала Леону Плошов, но продолжала там жить и тебя с матерью не отпустила бы, пока Цеся не поправится.
Этим тетя окончательно убедила Анельку остаться.
Сейчас три часа ночи. Уже светает, но на дворе и у конюшен еще мелькают фонарики тех, кто ухаживает за больным Ноти-боем. Когда мы расходились на ночь по своим комнатам, тетя сказала, что пробудет в Варшаве еще и завтрашний день. Тогда я объявил, что в Плошове оставил нужные мне бумаги и поеду завтра за ними, а заодно отвезу Анельку.
Мы будем с ней одни в экипаже — и я не стану больше медлить и колебаться. Вся кровь приливает к сердцу, как представлю себе, что буду везти мою любимую в объятиях, прижав ее к груди, и услышу признание, что и она любит меня так, как я ее.
Пасмурно, моросит дождь, но уже светает. Всего лишь несколько часов отделяет меня от той минуты, когда начнется новая жизнь… Конечно, я не сплю, не мог бы уснуть ни за что на свете. Ни малейшего утомления, веки мои ничуть не отяжелели, и я пишу, вспоминаю… Ладонь еще хранит тепло Анелькиной руки и дрожь ее пальцев. Я завоевал эту душу, я воспитал ее и подготовил к любви. Я чувствую себя как полководец, который все предусмотрел, обдумал, рассчитал, но все-таки бодрствует накануне дня, когда решится его судьба.
Зато Анелька спит там, в другом конце дома, и я верю, что даже сон ее — мой союзник; быть может, она видит меня во сне и протягивает ко мне руки. Я с трепетом радости думаю об этом.
В этом мире зла, глупости, непрочности и ненадежности всего есть одно, ради чего стоит жить, — любовь, любовь, не знающая сомнений, сильная, как смерть. И вне ее нет ничего…
Сегодня отвез Анельку в Плошов и теперь спрашиваю себя: ну, не безумец ли я? Нет, не привез я ее в объятиях, не услышал от нее признаний! Меня оттолкнули так решительно, с таким возмущением и багровым румянцем стыда, что я совсем уничтожен! Но что же это значит? Либо я глупец, либо у нее нет сердца. С чем я борюсь? Обо что разбились мои надежды? Почему она меня отталкивает? В голове у меня такой хаос, что не могу ни думать, ни писать, ни рассуждать здраво — и только повторяю все тот же вопрос: обо что я разбился?