В словах его сквозила ирония. Многословность пани Бронич, ее манера изъясняться и особенно любовь ко всякому блеску и шику подчас его раздражали. Коробило от всех этих замашек выскочки. И, не подозревая о надеждах, возлагаемых на состояние старика Завиловского, он недоумевал, как эта вроде бы деликатная женщина может без особого стеснения выпрашивать что-то и вообще вмешиваться в их будущую жизнь. Прежде был он убежден совершенно в обратном: что тетушка Бронич с Линетой будут скорее чересчур щепетильны во всем этом, — и вот его постигло первое разочарование. Неприятна была и бестактность, с какой пани Бронич чуть не каждый день поминала блестящие партии для Лианочки — и ее самоотречение. Хотя на его взгляд никакого самоотречения тут не было. Он не грешил самоуверенностью, но цену себе знал, полагая, что нисколько не хуже, а лучше всех этих господ Коповских, Колимасао, Канафаропулосов и прочих сомнительных опереточных фигур. И сравнение с ними, да еще в их пользу, его глубоко возмущало. Любовь и поэтический дар были в его глазах таким богатством, которому и великие мира сего могут позавидовать. О том, как реально сложится их семейная жизнь, он не думал и представлял ее в чертах самых общих, но, чувствуя в себе силу противостоять любым препятствиям, не сомневался: они с Лианочкой будут счастливы. И потому, когда пани Бронич изъявляла намерение поторговаться на сей счет, еле сдерживался, чтобы не сказать ей, как это пошло.
Свирский в Пшитулове высказал однажды любопытное суждение о любви. Любовь, по его словам, не совсем слепа, но страдает дальтонизмом. Завиловский отнес это целиком к Основскому, ему и на ум не пришло, что у него самого налицо все признаки этого недуга. Был он слеп, однако лишь в отношении Линеты, во всем остальном проявляя необычайную проницательность. И многое из того, что он видел, приводило его в недоумение. Удивлялся он, не говоря уже о наблюдениях над Анетой, ее мужем и Коповским, еще перемене в отношении к нему тетушки Бронич — узнав его поближе и освоясь как с будущим родственником, мужем Лианочки, она перестала с ним церемониться, не высказывая уже прежнего благоговения перед ним, его талантом и стихами. Иной, позаурядней, и не заметил бы этого, а Завиловский заметил — и не мог себе никак объяснить. Только жизненный опыт мог бы ему подсказать: натуры дюжинные, сталкиваясь с явлениями или людьми необыкновенными и свыкаясь с ними, перестают их ценить, невольно перенося на них свою же пошлость и низость и как бы уравнивая с собой. Так или иначе тетушка Бронич разочаровывала его все больше. Раздражал и пресловутый пан Теодор, услужливо поспешавший освятить своим загробным авторитетом любой поступок. Поражало и поистине птичье проворство, с каким пани Бронич подхватывала высокие понятия из области добра и красоты, которые тотчас же становились в ее устах пустым звуком.
Удивляла, наконец, недоброжелательность ее к людям. Заискивая перед стариком Завиловским, она за глаза отзывалась о нем пренебрежительно, а дочь его терпеть не могла. О Краславской и Терезе говорила всегда с насмешкой, о Бигелях — свысока, а имя Марыни донимало ее, как соринка в глазу. Когда Основскому, Свирскому или Завиловскому случалось хвалить Поланецкую, пани Бронич слушала с такой миной, словно они тем самым умаляли достоинства Линеты. И Завиловский убедился, что она никого на свете не любит, кроме своей «Лианочки».
Но именно это искупало в его глазах все ее слабости. Он еще не понимал, что чувство, ревниво сосредоточенное на ком-то одном, очерствляет сердце и, открывая его для одного, замыкает для других; что это особый вид эгоизма, столь же грубый и отталкивающий, как и всякий прочий. Полюбив Линету, сам Завиловский чувствовал, что стал лучше и великодушней, и полагал: человек любящий не может быть дурным, прощая во имя их общей любви тетушке Бронич ее недостатки.