Из матросских росказней я помню хорошо три о греке-поваре на одном пароходе Добровольного флота, который умел гадать. У одного матроса пропал кошелёк с деньгами. По просьбе жертвы кражи повар взял сито, нацепил его висеть на ручку уполовника, отметил край сита чертой и заголосил басом «Сито, а сито, скажи хто узял гроши?» Присутствовала вся команда. Сито само повернулось и уставилось чертой против вора.
Сенсация!
Про того же повара говорили, что он разговаривал со своимими кушаньями, например: «Соуси, соуси, не чопуритессь, соуси!» (то есть не сопротивляйтесь). Или «Та це вы, баклажаны, дурни, аж не видите, що я горилку дую?!»
Один преподаватель Анапских мореходный классов так матерился, что и весь класс начинал его материть, а дело кончалось дракой.
У боцмана Хоменко, на пароходе «Херсон», была складная металлическая стопка, стоило предложить ему выпить, как он растягивал свою стопку трубкой и опивал таким образом угощающего.
Еще на стоянке и Одессе к нам в обед приходил безработный матрос, молодой, стройный, сильно загорелый и изрытый оспой человек. Он ел с нами дня три. Впоследствии я встречал его на купанье за волнорезом и узнал, что его расчетная книжка замарана, то есть в ней отметка за воровство. Поэтому он не мог никуда поступить. Это был лучший пловец в Одессе. Он нырял с камня саженей на пятьдесят вперед, оставаясь под водой более двух минут.
Его бронзовое угреватое тело было почти сплошь покрыто чудно сделанной красной, черной и синей татуировкой, большей частью непристойного содержания.
Говорили, что он сутенер. Но он был всегда деликатен, сдержан и держался с достоинством.
«Платон» шел круговым рейсом, то есть заходя во все порты, даже такие, где не было пристани, там выгрузка производилась на фелюки, пассажиры уезжали на лодках. Принимая участие в выгрузке и погрузке, матросы получали пять рублей с тысячи пудов груза. Я не мог работать, – был малосилен таскать пятипудовые мешки, хотя бы в трюм, чтобы положить их на строп лебедки. В таких случаях меня посылали в трюм только присматривать за береговыми грузчиками.
Я успевал сходить на берег, делая это по разрешению или без разрешения. В Севастополе заинтересовали меня больше, чем броненосцы, так называемые «поповки» – желтые, круглые плавучие батареи с широким низом, мне сказали, что «поповки» строил инженер Попов в 1853–1855 годах.
Я поднялся прямо вверх по крутому склону, недалеко от вокзала, устал, немного походил в этой части города и, не зная, что делать дальше, вернулся на пароход.
Огни вечерней Ялты поразили меня. Весь береговой пейзаж Кавказа и Крыма дал мне сильнейшее впечатление по рассыпанным блистательным созвездиям, – огни Ялты запомнились больше всего. Огни порта сливались с огнями невидимого города. Пароход приближался к молу при ясных звуках оркестра в саду. Пролетел запах цветов, теплые порывы ветра, слышались далеко голоса и смех.
Я без разрешения ушел в город, но проходил недолго, – боялся брани. Передо мной шла вверх узкая полуосвещенная улица, по ней спускалась кавалькада: дамы в амазонках, мужчины в цилиндрах, смуглые татары. Пронесся запах духов, молодые, возбужденные экскурсией женщины громко говорили со спутниками по-французски. Я чувствовал себя стесненно, чужим здесь, как везде, но еще сильнее, – чуть ли не столбом тротуара. Мне было немного грустно, и я вернулся на пароход. Долго я слышал памятью «члок-члок» копыт и видел красные лица дам, небрежно прильнувших, сбоку коня, к седлу.
Остальная часть рейса – вид портов и характер остановок – мною забыта, кроме не исчезающего днем с горизонта шествия снежных гор, – их растянутые на высоте неба вершины даже издали являли вид громадных миров, цепь высоко вознесённых стран сверкающего льдами молчания. Лишь, в Батуме я помню одну мелочь, боцман говорил, что тамошние хозяева винных погребов, грузины, держат вино и мехах и дают пробовать его бесплатно.
Еще по иллюстрациям к «Дон-Кихоту» я пленился живописным видом бурдюков (мехов), а потому сходил в Батуме к грузину-духанщику, где, точно, на камнях и подставках, как толстые туши, лежали эти меха с вином. Но духанщик налил мне на пробу только треть стакана красным вином, и оно мне так не понравилось, что я больше «пробовать» не ходил.
По возвращении в Одессу «Платон» стоял там неделю, и, как уже подошел срок моим восьми с полтиной, то старший помощник начал требовать с меня деньги. Я отговаривался тем, что дважды писал отцу и на днях получу деньги, но был страшно встревожен: по возвращении в Одессу я, точно, получил письмо отца, но такое, что надежд на деньги у меня не было. Правда, в письме лежала трёхрублёвая бумажка. Отец писал, что денег он посылать больше не может, – «старайся сам». Он жаловался на дороговизну, многосемейность, нужду, и я знал, что всё это правда.