В тот вечер, о котором зашла у нас речь, обитатели калитинского дома (старшему из них, жениху Леночки, было всего двадцать четыре года) занимались немногосложной, но, судя по их дружному хохотанью, весьма для них забавной игрой: они бегали по комнатам и ловили друг друга; собаки тоже бегали и лаяли, и висевшие в клетках перед окнами канарейки наперерыв драли горло, усиливая всеобщий гам звонкой трескотней своего яростного щебетанья. В самый разгар этой оглушительной потехи к воротам подъехал загрязненный тарантас, и человек лет сорока пяти, в дорожном платье, вылез из него и остановился в изумленье. Он постоял некоторое время неподвижно, окинул дом внимательным взором, вошел через калитку на двор и медленно взобрался на крыльцо. В передней никто его не встретил; но дверь залы быстро распахнулась — из нее, вся раскрасневшаяся, выскочила Шурочка, и мгновенно, вслед за ней, с звонким криком выбежала вся молодая ватага. Она внезапно остановилась и затихла при виде незнакомого; но светлые глаза, устремленные на него, глядели так же ласково, свежие лица не перестали смеяться. Сын Марьи Дмитриевны подошел к гостю и приветливо спросил его, что ему угодно?
— Я Лаврецкий, — промолвил гость.
Дружный крик раздался ему в ответ — и не потому, чтобы вся эта молодежь очень обрадовалась приезду отдаленного, почти забытого родственника, а просто потому, что она готова была шуметь и радоваться при всяком удобном случае. Лаврецкого тотчас окружили: Леночка, как старинная знакомая, первая назвала себя, уверила его, что еще бы немножко — и она непременно его бы узнала, и представила ему всё остальное общество, называя каждого, даже жениха своего, уменьшительными именами. Вся толпа двинулась через столовую в гостиную. Обои в обеих комнатах были другие, но мебель уцелела; Лаврецкий узнал фортепьяно; даже пяльцы у окна стояли те же, в том же положении — и чуть ли не с тем же неконченным шитьем, как восемь лет тому назад. Его усадили на покойное кресло; все чинно уселись вокруг него. Вопросы, восклицания, рассказы посыпались наперерыв.
— А давно мы вас не видали, — наивно заметила Леночка, — и Варвару Павловну тоже не видали.
— Еще бы! — поспешно подхватил ее брат. — Я тебя в Петербург увез, а Федор Иваныч всё жил в деревне.
— Да, ведь с тех пор и мамаша скончалась.
— И Марфа Тимофеевна, — промолвила Шурочка.
— И Настасья Карповна, — возразила Леночка, — и мосье Лемм…
— Как? и Лемм умер? — спросил Лаврецкий.
— Да, — отвечал молодой Калитин, — он уехал отсюда в Одессу; говорят, кто-то его туда сманил; там он и скончался.
— Вы не знаете, музыки после него не осталось?
— Не знаю; едва ли.
Все замолкли и переглянулись. Облачко печали налетело на все молодые лица.
— А Матроска жив, — заговорила вдруг Леночка.
— И Гедеоновский жив, — прибавил ее брат.
При имени Гедеоновского разом грянул дружный смех.
— Да, он жив и лжет по-прежнему, — продолжал сын Марьи Дмитриевны, — и вообразите, вот эта егоза (он указал на институтку, сестру своей жены) вчера ему перцу в табакерку насыпала.
— Как он чихал! — воскликнула Леночка, — и снова зазвенел неудержимый смех.
— Мы о Лизе недавно имели вести, — промолвил молодой Калитин, — и опять кругом всё притихла, — ей хорошо, здоровье ее теперь поправляется понемногу.
— Она всё в той же обители? — спросил не без усилия Лаврецкий.
— Всё в той же.
— Она к вам пишет?
— Нет, никогда; к нам через людей вести доходят. — Сделалось внезапное, глубокое молчанье; вот «тихий ангел пролетел», — подумали все.
— Не хотите ли вы в сад? — обратился Калитин к Лаврецкому, — он очень хорош теперь, хотя мы его и запустили немножко.
Лаврецкий вышел в сад, и первое, что бросилось ему в глаза, — была та самая скамейка, на которой он некогда провел с Лизой несколько счастливых, не повторившихся мгновений; она почернела, искривилась; но он узнал ее, и душу его охватило то чувство, которому нет равного и в сладости и в горести, — чувство живой грусти об исчезнувшей молодости, о счастье, которым когда-то обладал. Вместе с молодежью прошелся он по аллеям; липы немного постарели и выросли в последние восемь лет, тень их стала гуще; зато все кусты поднялись, малинник вошел в силу, орешник совсем заглох, и отовсюду пахло свежим дромом, лесом, травою, сиренью.
— Вот где хорошо бы играть в четыре угла, — вскрикнула вдруг Леночка, войдя на небольшую зеленую поляну, окруженную липами, — нас, кстати, пятеро.
— А Федора Ивановича ты забыла? — заметил ее брат. — Или ты себя не считаешь?
Леночка слегка покраснела.
— Да разве Федор Иванович, в его лета, может… — начала она.
— Пожалуйста, играйте, — поспешно подхватил Лаврецкий, — не обращайте внимания на меня. Мне самому будет приятнее, когда я буду знать, что я вас не стесняю. А занимать вам меня нечего; у нашего брата, старика, есть занятие, которого вы еще не ведаете и которого никакое развлечение заменить не может: воспоминания.