Однажды мне пришлось рецензировать работу одного исследователя насчет маленького писателя XIX века, которого вряд ли кто-нибудь здесь знает, — я имею в виду Воскресенского. У него есть роман «Женщина». Он начинается вот с чего. Однажды на балу он встречает прекрасную женщину, усеянную бриллиантами. Эта женщина представляется ему каким-то чудом (как декорации Гонзаго). Он не может приблизиться к ней, потому что ее окружает невероятный круг обаяния, отвержения, люди, стоящие около нее, как бы отгораживают ее, а она вся радирует.
Проходит некоторое время. Однажды он возвращается ночью с попойки. Устал, недоволен, мрачен. По улице идут прачки. Они везут бочку воды и белье. А впереди он видит женщину, несколько похожую на ту, которую видел раньше на балу, в том окружении. Его поражает сходство. Он идет за ней и вдруг по родинке узнает, что это та же самая женщина, но в лохмотьях, с тазом. Это чудо превращения просто невозможно, но оно существует.
Проходит некоторое время, однако он не может разрешить для себя эту загадку.
И вот однажды он приходит к испанскому посланнику и видит, что она сидит в ложе с каким-то аргентинским послом. Тут она уже другая: она не русская красавица, она — испанка, но это одна и та же женщина.
И вот дальше проходит несколько превращений. В чем дело? Оказывается, эта женщина — крепостная, ее то любят, то бросают, то опять ее поднимают. Она — человек играющей судьбы. И вокруг нее заворачивается необычайный круговорот других жизней, где и острог и избушка колдовская. Она появляется то в одном, то в другом качестве.
Вот эта фантасмагория николаевской эпохи, это окружение женщины, которая становится виной каких-то фантасмагорических, но вполне исторических судеб, — это сделано гениально. (Может быть, не следовало бы это слово говорить, может быть, это нетактично говорить в присутствии автора, но я говорю об этом, как я считаю, имея на это право.) Она изображена в этой глубокой историчности, в фантасмагории той эпохи. И когда женщина становится тем или этим, вокруг нее закручиваются вихри, и Бермудский треугольник возникает... (В зале смех.)
Расскажу случай, который был вчера. Меня попросили, чтобы я прослушал одну студийку из театрального вуза. Она читает Кафку, и она читает Кафку в «превращении». Я прослушал ее. А новаторство было в том, что эту мужскую вещь — о человеке, превращенном в таракана, читает женщина, которая жалеет того, с кем это происходит. И она рассказывает об этом недоуменно: что же произошло? почему этот человек стал таракашкой? что это такое?!
Я прослушал и сказал: — Все это очень хорошо, все это ново. Но посмотрите — вы же эту роль перевели в Достоевского, в Неточку Незванову, в «Кроткую», и все исчезло, исчезла Германия. Получилась другая фантасмагория, которую нельзя наложить на эту.
И вот когда читаешь Окуджаву, то ощущаешь фантасмагорию николаевской эпохи, никакой другой. И аналогий не найдете. Здесь виден материал, который неповторим. Я не нашел здесь исторических ошибок (я не историк). Великолепный прием. Стилизация достигается не внешними формами, а мышлением, ощущением, тем внутренним монологом, который говорил бы человек. И эта фантасмагория, эти невероятные происшествия со шпионом, с гибелью — погиб неизвестно как — вспомните все эти штуки, которые происходили, — это была та самая реальная мистика. Она ждала каких-то перемен, она ждала 48-го года, потому что 1825 год прошел и был неповторим. В этом отношении, мне кажется, роман Окуджавы неповторим.
Обсуждение романа Булата Окуджавы «Путешествие дилетантов» состоялось на заседании творческого объединения прозаиков Московской писательской организации 14 декабря 1976 года. Происходило оно после публикации в журнале «Дружба народов» первой книги романа. Председательствовал на обсуждении Г. Березко. Кроме Ю. Домбровского выступили: Л. Жак, В. Соколов, Ф. Таурин, В. Осипов, А. Коган, Н. Рабкина, Б. Хотимский, В. Воронов.
Публикуемые в настоящем томе выдержки из выступления Юрия Домбровского интересны ассоциациями, которые вызвал у него роман Булата Окуджавы. Такие далекие, казалось бы, от переживаний и приключений героев «Путешествия дилетантов», они с неожиданной стороны приоткрывают мировосприятие писателя, его способ мышления, строгий и образный одновременно.
Именно этим руководствовались мы, помещая фрагменты выступления Ю. Домбровского на обсуждении произведения коллеги рядом с его критическими статьями и этюдами о писателях.
Попутно хочется сказать еще вот о чем: архивы не только Московской писательской организации, но и российского Союза писателей, и так называемого «большого» Союза хранят немало «скучных» документов (стенограмм всяких заседаний, обсуждений, совещаний и т. д.), которые ныне обрели историческую важность. Будет печально и постыдно, если мы не обратим пристального внимания на них и не обнародуем. Объективную историю отечественной словесности последних десятилетий трудно написать без привлечения этого огромного архивного пласта.
Степан Павлович