«Так в чем же дело?» — спросил я. Вкус у Ивана Петровича был абсолютный: он легко принимал и понимал любую вещь, даже если она не звучала на его волне. Только бы она была настоящая, не построенная на приближении с любой, пусть самой модной моделью.
«Стиль прекрасный, — сказал Иван Петрович. — Природа так и дышит, посмотрите, как описывается купание лошадей». — И он прочел мне несколько чудных абзацев. — «И не рябит в глазах от красок, — согласился я. — Все мягко, не резко». — «Вот, вот, — обрадовался Шухов. — Возьмите, посмотрите тут целые страницы можно пролистывать... И позвоните. Ладно?»
Рукопись была не больно велика: страниц полтораста машинописи, но дочитал я ее до конца с превеликим трудом. Да, все, что привлекло в ней Ивана Петровича, было действительно хорошо в отдельных местах. Точность слова, меткость, острота эпитета, простая, короткая фраза, великолепные пейзажи. Хорошие места напоминали раннего Бунина, хотя было ясно, что о Бунине автор не слышал. Но все прочее было ужасно — ходульно, распадалось и осыпалось, как штукатурка... Рукопись положительно не годилась для публикации — сокращай ее, не сокращай, переделывай, не переделывай. Я позвонил об этом Шухову.
«Да, — сказал он, — сам вижу, что вещь безнадежна, но такой стиль, такое, как бы сказать...» — «Видение», — подсказал я. — «Это ваше слово, не мое, — усмехнулся он, — просто хорошо, и все тут. Описывать умеет, а тпрру... Ну, что же... — Он опять помолчал, подумал о чем-то и сказал: — Беден он уж очень. Худ. В чем душа держится».
Через несколько дней я увидел автора. Он был, действительно, худ, в белой, видавшей виды косоворотке с ржавым воротником, заколотым английской булавкой, с продолговатым длинным лицом и бородкой, чем-то с боку смахивающий на Тимирязева. Автор сидел с Иваном Петровичем на зеленом диванчике в коридоре редакции, и Шухов что-то ему тихо втолковывал. В руках Шухова была рукопись. Он говорил, говорил, и тот все слушал, слушал, а потом кивнул головой и спросил: «Авансика нельзя?» — «Нет, — Иван Петрович с сожалением махнул головой, — никак нельзя, дорогой. У нас нет договоров, только гонорар. А он платится после напечатания».
И старик поднялся, забрал рукопись — тут еще раз стало видно, как он худ, нищ, неухожен и несчастен, — кивнул головой и тяжело двинулся к выходу. Я стоял и смотрел, хотя мне совсем не полагалось присутствовать при всем этом. И тут Шухов поглядел на меня и вдруг крикнул: «Постойте-ка!» — и кинулся за уходящим. Они вышли на улицу. Больше в тот день я Шухова не видел. А на другой день и по другому поводу позвонил ему — повод был, надо сознаться, неважный, даже, пожалуй, придуманный — но уж очень мне не терпелось узнать конец истории со стариком. «Ну, чем все кончилось?» — спросил я. — «Да выколотил кое-что из консультативного фонда. Мухамеджан выслушал, подписал и ничего не сказал». — В ту пору председателем Союза был Мухамеджан Каратаев.
Второй неофит был совершенно иного типа. Здоровенный, с мохнатой лиловой шевелюрой дядька. Он написал роман из жизни Лермонтова на толстой оберточной бумаге — в такую, с соломинками, заворачивают развесное мыло, — и теперь непременно хотел его напечатать. К нам относился иронически. Материалы о Лермонтове почерпнул из «Героя нашего времени» — больше ничего не знал и знать не хотел.
После долгого и утомительного разговора с ним — говорил я, а он молчал и только изредка гудел, как телеграфный столб, — я хотел подать ему на прощание руку — он спрятал огромные свои лапищи и сказал с издевательской иронией: «Ничего, ничего, ничего». Тут вошел Иван Петрович, увидел рукопись, взял ее в руки, прочел заглавие и псевдоним «Иван Жалкий» и спросил: «Почему же Жалкий?». И автор ответил тем же тоном: «Ничего, товарищ редактор, ничего». — «А вы кто по специальности?» — спросил Иван Петрович. «Парикмахер», — ответил Иван Жалкий с вызовом. Иван Петрович покрутил рукопись. «Зайдите завтра. Я постараюсь прочитать», — сказал он. — «Не могу, я в Талгаре работаю. А в Алма-Ате особые обстоятельства». — И гордо ушел, не подав руки и даже не кивнув нам на прощание. Мы оба ошеломленно молчали. «Что у него за роман?» — спросил Иван Петрович. Я сказал. — «Да, — покачал головой Шухов. — Тип. Такого не забудешь».
И, верно, не забыл. Почти через сорок лет он однажды спросил меня: «А Ивана Жалкого помните?» Я ответил, что помню. — «Да, такого не забудешь», с грустной улыбкой согласился Иван Петрович. И я понял: ведь тогда, во время того чудаковатого разговора, мы все были молоды. А сейчас? И мне тоже стало немного грустно...