Она пошла, перетягивая устало шаль, – замкнутая в себе, холодная. Не слыша, что говорил полковник, он быстро пошел с толпою, путаясь костылями в юбках. На паперти он остановился. Куманьков вертелся у коляски, лакей отгонял его.
По дороге домой, старый полковник спросил, когда же он думает к княгине?
– Не знаю… в Москву мне надо…
«А
– Протез поставлю, а то… с этими палками… связанность, и…
– Понятно, посвободней… – сказал полковник. – А, какова стала Клэ!..
– Да, интересна… – отозвался рассеянно полковник, глядевший в небо.
День был необычайно яркий: блестели хлеба на солнце, сияли дали. В спелых волнах хлебов, в подымавшейся облачками пыли, в налетавших пульками оводах, в заблестевшей воде меж ветел, в опутанных далью мыслях… – золотисто сверкали искры.
– А хорошо, папан!.. – сказал неожиданно полковник. – Удивительный день сегодня!..
– Да, припекает… Пожалуй, грозу нагонит.
«Милая… чудная… Клэ!» – вызывал полковник желанный образ, прикрыв глаза. Укачивала его пролетка…
Той же ночью выехал он в Москву, написав рапорты – о назначении на комиссию, о признании годным к строю, о назначении в боевую часть.
Высунувшись в окно вагона, в гулкую мглу лесов, он восторженно повторял: «княгиня… княгиня… Клэ…» На заворотах летели искры. Колеса выстукивали четко: княгиня… княгиня… Клэ!.. Он повторял за ними, глядел в темноту и думал:
«Зачем я ее увидел!.. Теперь… как же?… Или – не возвращаться больше?… Княгиня… княгиня… Клэ…»
Отбросил костыль и сел.
«Заеду, прощусь… только… без
Высунулся опять, на искры. Следил, – и слушал, как гремело в ночном лесу.
Иностранец
Во второй половине сентября сезон на Серебряном Берегу закончился.
В Биаррице еще шумели ночные кабаки и прочие заведения, где развлекали себя отдыхавшие от кипучих дел богатые иностранцы, – американцы англичане, шведы, аргентинцы… – разбухшие от войны и швырявшие деньгами без счета. В предутренний, неурочный час платили еще сотни франков за бутылку шампанского, просаживали в баккара миллионы за одну ночь и бросали боярышне-певице за грустно-лихую песню сотняжку франков «натшай». Еще докучивали штандартные Чарли-Фрэди, наследники чикагских свинобойцев, сапожных, хлебных и всяких американских королей, носившие на тяжелых лицах громкий отцовский титул – «сэльв-мэд-мэн», «сам-себя-сделавший», тянули неслыханные смеси разной опойной дряни, задирали коневьи ноги, орали певцам-казакам – «ан-кор… паматьюшка-паволга!..» – и порой пьяно плакали над чем-то, растревоженные невнятной песней людей в «шэркэска». Но и здесь чадная буря утихала, – начинался подсчет доходов.
А в лесном городке у океана, в те годы еще негромком, с атласным пляжем, где воздух – сосна и море, – сезонное оживление заглохло. Убрали с пляжа веселые палатки, прибрежные отели позакрылись, и баскские молодцы-беньеры посиживали в кафэ за своим бэлотом, резались у фронтона в мяч и вспоминали – врали забавные случаи сезона. Пустой океан подремывал, похлестывал в пенные берега. Над мыльно-зеленоватыми валами тянули свои цепочки черные нелюдимые бакланы. Одиноко на берегу чернела выброшенная сентябрским штормом безвестная шхуна «Mi Unica» – с пробитой грудью, крепко затянутая песком.
Последним закрылся розовый отель «Сосенки», Луи Пти Жако, по прозванию «Корнишон», – за пупырчатый лоб и низкорослость, – виноторговца-трактирщика из Бордо. Отель стоял на ударном месте, с вольным видом на океан, работал первый сезон и прославился «пляжем» на плоской крыше, – нововведение, которым хозяин особенно гордился и называл его – «верхний пляж», – для слабых и ленивых. Гордился и названием отеля – «Пти Пэн». Перед отелем росли три чахлые сосенки, пригнутые зимними ветрами, и получалась забавная игра слов «Пти Жако – Пти Пэн». Закрытие задержалось из-за того, что зажилась большая английская семья, очень почтенная, обещавшая и на будущий год вернуться и привезти другую английскую семью. Дела торопили его в Бордо, но из уважения к таким клиентам Пти Жако решил отложить закрытие. Семья, наконец, уехала. Пти Жако отпускал последнюю прислугу и собирался с женой в Бордо, как случилось одно событие.