– Да, я русский! – сказал он гордо, запальчиво. – Я знаю европейскую науку, в частности и немецкую, и отдаю вам должное, господа. Но я знаю… – и он загорелся молодо, горячо, – и русскую науку! К сожалению, мало она известна европейцам во всей шири и полноте… запаздывает она – сюда. Да и вообще мало Европа знает подлинную Россию.
Очень мало, а часто и превратно. Будем надеяться, что скоро и узнает… заставим узнать себя!..
Вышло не совсем вежливо. Выдержка заграничной жизни слетела вдруг. Немцы не пожелали спорить. Впрочем, один сказал, будто подвел итог:
– После вашей революции в 905 году «
– Да… – сказал Кочин, не без усмешки, – Россия и в этом отстать не хочет… от доброго соседства.
Все добродушно посмеялись – и кончили острый разговор.
Странное совершалось с Кочиным: даже дурное, что знал в родном, начинало ему казаться оправданным и законным. А когда услыхал первое русское – «носильщика не требуется, барин?» – ему хотелось крикнуть бородатому мужику: «Нет, голубчик… мне еще в самую глубину ехать, туда, за Волгу!» Хотелось обнять за широкие плечи в черном полушубке и сказать что-то еще, такое чудесно-важное, радостное, как жизнь! Сказать, что двенадцать лет, с девятьсот второго, он не видал России, не говорил, как надо, не слышал речи… что вот наконец-то
Даже воздух совсем уже был другой – знакомо-давний: дыханье талых снегов, потеплевших ометов, дров, бурых дорог, навозных, пролитого где-то дегтя, вздувшихся хмурых, студеных рек. Русские петухи орали на пригревах; русские добрые лошадки мотали головами в торбах; гомозились грачи в березах, поцокивали с лаской галочки. «Никак, журавли летят?» – слышал через окошко Кочин «Обязательно журавли… ка-ак, мать их… весело-то кричат-то!»… Кочин смотрел на свежие скаты сосновых бревен, и в душе отзывалось – наше! – на череду вагонов, мотавшихся по просторам единой в мире великой целины русской, несших на запад пряно-мучнистый дух продвигавшегося неспешно хлеба, – наше! И чувствовал радостно-покорно, как расплескавшаяся повсюду, не хотящая формы сила охватывает его любовно, тянет в себя и топит. Он посмотрел на небо и признал Большую Медведицу, радостно так признал, словно и она родная, словно и ее не видал лет десять. В неурочное время зашел в буфет, – было к полуночи, – выпил две рюмки водки и закусил икоркой и балычком. Купец по виду весело подмигнул ему, будто давно знакомый, и предложил – «по третьей?»… и они выпили, с кряканьем. «К дочери в Вязьму еду, – радостно сообщил купец, – первого родила… выходит, и дедом стал!» Кочин его поздравил, но четвертую выпить отказался. Купец выпил четвертую, – «ну, за ваше здоровьице, подкачну!» – и, закусывая грибком, тут же и сообщил, что ему «и сорока пяти нет, а дедом сделала, молодец Анютка!» От буфета пошли знакомыми, поговорили часок в купе, подышать вышли на площадку. Купец советовал леском попризаняться, но хорошо и мучкой. «Эх, за Волгой у вас… да чтобы делов всяких не накрутить?!.. В России нашей, правду сказать, только дуракам быть бедными! – говорил купец, – папаша мой крестьянствовал… я, бывалыча, в ночное с лошадками скакал, а теперь четыре лесопилки, склады свои в Смоленске, в Можайске, в Вязьме… в Москву навастриваю. Деньги у нас, можно сказать, на земле валяются, только умей поднять!»
Кочин курил и думал: как же определю себя в этом безбрежном море? Забрал острого воздуха и сказал себе: «нет, здесь – не там, здесь не уложишь в планчики… здесь – закружится голова от планов, здесь – непокоряющийся простор мечты»…
Кочин в Москве не задержался. Он застал на вокзале телеграмму, отправленную теткой из-под Уфы: «вчера соборовали, полной памяти, сегодня гораздо лучше, кушал аппетитом уху, спрашивал тебя, ждет». И отлегло от сердца. До поезда он поехал обедать к «Тестову», отведал растегайчиков, ботвиньи и осетрины с хреном, выпил ледяной водки, дивясь на себя, – «что это я распился!» «Тестов» ему понравился, – он еще никогда в нем не был, – понравился простотой и чистотой, чинностью встречи и подачи, покойным, московским, тоном, без суетливости, образом с тихою лампадой, воздухом русской кухни, родною речью, как музыкой.