Стрельчиха уверяла, что не Савва, а все мутит приятель, а этот приятель его, ли кум, ли свет черта, и под сапогами у него черные козловые копыта, а на голове железные, бараном завитые, рога.
С каждым днем Савва становился мрачнее, его глаза говорили всеми словами: не глядел бы на свет. Прежде выйдет, хоть по двору пройтись, весна на дворе! А теперь, уж не неделями, а днями считай, Москва-река вскроется, а Яуза затопит огороды: пришла весна! а он из комнаты ни ногой.
«Ольга Кузминишна, обратился Савва к стрельчихе, и слова его, как вырезались из сердца, завтра Благовещение, будете выпускать птичку? и таясь, шепотом: было б мне душу освободить!»
На Пасху не пошел в церковь и не разговлялся.
«Мне все противно, сказал он, впрочем, все равно».
Смутные годы потрясений и всякой путаницы оставили по себе след в «черной немочи». У всех в памяти черная смерть Пожарского. И Шиловы болезнь своего знатного постояльца определили ходячим: «черная немочь».
Савва ни на что не жаловался, но уж подняться не мог: он весь день лежит. А ночь — какой там сон! — бессонная черная тоска.
Стрельчиха забеспокоилась: неровен час, помрет без покаяния. Но на все ее уговоры позвать священника — да Савва не верит: какая же это смертельная болезнь его черная тоска?
И Виктор подбадривает:
«Помирают, говорит он, от ран. Но ведь ты же не помер».
О душе не было речи. Да и о чьей душе разговаривать? У бесов — да с какого она конца, не наша. А у Саввы душа была запродана и находилась в надежных руках.
Виктор не мог не знать, что не только душой замыкается состав живого существа; и что расстройство души, запроданной или свободной, открывает путь тому, что над душой, высшему души, духу человека. Виктор беспокоился, хоть и виду не показывал, всегда беспечный или шутит или издевается: лечить раны это его, но лечить душу ему не дано.
Стрельчиха ухаживала за Саввой: не накорми, сам о себе не вспомнит. И все свое, о божественном. И до чего это бабы — тайное тайн — до петли человека доведет, и она же дорожку покажет в царствие небесное. И уговорила—таки Савву. Или и без стрельчихи до его душевного слуха дошло: не пора ли дать отчет?
Шиловы в приходе у Николы в Грачах на Сретенке, по соседству. Стрельчиха, незамедля, побежала в Грачи, улучила Никольского батюшку Варнаву. А был этот Варнава, говоря по-книжному; «иерей леты совершен, муж искусен и богобоязлив зело», — и все попу на чистоту без утайки о постояльце, как денно и ночно мучается сердцем и страдает душою, и просит поновить.
В субботу отпев всенощную, Варнава, захватя запасные дары, явился в дом стрелецкого сотника Якова Шилова.
Савва лежит в оцепенении.
Или это летний вечер теплом и памятью заострил его мысли и помышления: все прошлое ясно, и какая темь!
Варнава прочитал покаянные молитвы, и велит всем выйти вон из комнаты. И когда сотник и сотничиха и все, кому случилось быть в тот вечер у сотника, вышли, Варнава проверил дверь и положа «начал», приступил к исповеди.
Савва приподнялся, хотел перекреститься, но его отяжелелая рука, не сгибая пальцев, только пошарила по одеялу.
А истерпевшийся и вдруг освобожденный голос зазвучал ясно — какие промытые звуки! — и ни разу не изменил себе, наперекор усиливающемуся шуму, переходящему в угрожающий вой, скрябь и злобную таратайку с зазыванием.
«Упокой, Боже, душу рабы Твоей, убиенной Степаниды, в месте светлом, месте прохладном, месте покойном, иде же вси праведные упокоеваются!»