У него был тот ум, который дается одинаково как тонко развитому, так и мужику, ум, который, не тратясь на роскошь, прямо обращается в житейскую потребность. Это больше, нежели здравый смысл, который иногда не мешает хозяину его, мысля здраво, уклоняться от здравых путей жизни.
Это ум – не одной головы, но и сердца, и воли. Такие люди не видны в толпе, они редко бывают на первом плане. Острые и тонкие умы, с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности большею частию бывают невидимыми вождями или регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который поставит их судьба.
В обхождении его с Верой Райский заметил уже постоянное монотонное обожание, высказывавшееся во взглядах, словах, даже до робости, а с ее стороны – монотонное доверие, открытое, теплое обращение.
И только. Как ни ловил он какой-нибудь знак, какой-нибудь намек, знаменательное слово, обмененный особый взгляд, – ничего! Та же простота, свобода и доверенность с ее стороны, то же проникнутое нежностию уважение и готовность послужить ей, «как медведь», – со стороны Тушина, и больше ничего!
Опять не он! От кого же письмо на синей бумаге?
– Что это за лесничий? – спросил на другой же день Райский, забравшись пораньше к Вере, – и что он тебе?
– Друг, – отвечала Вера.
– Это слишком общее, родовое понятие. В каком смысле – друг?
– В лучшем и тесном смысле.
– Вот как! Не тот ли это счастливец, на которого ты намекала и которого имя обещала сказать?
– Когда?
– А до твоего отъезда!
– Что-то не помню. Какой счастливец, какое имя? Что я обещала?
– Какая же у тебя дурная память! Ты забыла и письмо на синей бумаге?
– Да, да, помню. Нет, брат, память у меня не дурна, я помню всякую мелочь, если она касается или занимает меня. Но, признаюсь вам, что на этот раз я ни о чем этом не думала, мне в голову не приходил ни разговор наш, ни письмо на синей бумаге…
– Ни я сам, может быть?
Она улыбнулась и кивнула в знак согласия головой.
– Весело же, должно быть, тебе там…
– Да, мне там было хорошо, – сказала она, глядя в сторону рассеянно, – никто меня не допрашивал, не подозревал… так тихо, покойно…
– И притом друг был подле?
Она опять кивнула утвердительно головой.
– Да, он, этот лесничий? – скороговоркой спросил Райский и поглядел на Веру.
Она не слушала его.
За ее обыкновенной, вседневной миной крылась другая. Она усиливалась, и притом с трудом, скрадывать какое-то ликование, будто прятала блиставшую в глазах, в улыбке зарю внутреннего удовлетворения, которым, повидимому, не хотела делиться ни с кем.
Трепет и мерцание проявлялись реже, недоверчивых и недовольных взглядов незаметно, а в лице, во всей ее фигуре, была тишина, невозмутимый покой, в глазах появлялся иногда луч экстаза, будто она черпнула счастья. Райский заметил это.
«Что это за счастье, какое и откуда? Ужели от этого лесного „друга“? – терялся он в догадках. – Но она не прячется, сама трубит об этой дружбе: где же тайна?»
– Ты счастлива, Вера? – сказал он.
– Чем? – спросила она.
– Не знаю: но как ты ни прячешь свое счастье, оно выглядывает из твоих глаз.
– В самом деле? – с улыбкой спросила она и с улыбкой глядела на Райского, и все задумчиво молчала.
Ей не хотелось говорить. Он взял ее за руку и пожал; она отвечала на пожатие; он поцеловал ее в щеку, она обернулась к нему, губы их встретились, и она поцеловала его – и все не выходя из задумчивости. И этот, так долго ожидаемый поцелуй не обрадовал его. Она дала его машинально.
– Вера! ты под наитием какого-то счастливого чувства, ты в экстазе!.. – сказал он.
– А что? – вдруг спросила она, очнувшись от рассеянности.
– Ничего, но ты будто… одолела какое-то препятствие: не то победила, не то отдалась победе сама, и этим счастлива… Не знаю что: но ты торжествуешь! Ты, должно быть, вступила в самый счастливый момент…
– Ах, как еще далеко до него! – прошептала она про себя. – Нет, ничего особенного не случилось! – прибавила она вслух, рассеянно, стараясь казаться беззаботной, и смотрела на него ласково, дружески.
– Так ты очень любишь этого…
– Лесничего? Да, очень! – сказала она, – таких людей немного; он из лучших, даже лучший здесь.
Опять ревность укусила Райского.
– То есть лучший мужчина: рослый, здоровый, буря ему нипочем, медведей бьет, лошадьми правит, как сам Феб, – и красота, красота!
– Гадко, Борис Павлович!
– Тебе досадно, что низводят с пьедестала любимого человека?
– Какого любимого человека?
– Ведь он – герой тайны и синего письма! Скажи – ты обещала…
– Обещала? Ах, да – да, вы все о том… Да, он; так что же?
– Ничего! – сильно покрасневши, сказал Райский, не ожидавший такого скорого сюрприза. – Сила-то, мышцы-то, рост!.. – говорил он.
– А вы сказали, что страсть все оправдывает!..
– Я и ничего! – с судорогой в плечах произнес Райский, – видишь, покоен! Ты выйдешь за него замуж?
– Может быть.
– У него, говорят, лесу на сколько-то тысяч…
– Гадко, Борис Павлович!
– Ну, теперь я могу и уехать.
Он высунулся из окна, кликнул какую-то бабу и велел вызвать Егорку.
– Принеси чемодан с чердака ко мне в комнату: я завтра еду! – сказал он, не замечая улыбки Веры.