Новички робеют перед этими сооружениями, как перед зрелищем веков, приблизившихся на расстояние вытянутой руки. Может быть, им даже слышится поступь легионов, стиравших в прах цветущие земли.
Клекочущие голоса цезарей приводили в трепет народы, но кончается любая слава этого мира. И вот они – свидетели этой славы: Колизей и Форум, и разбитые плиты с надписями, покрытые голубиным пометом, и акведуки, несущие горную воду!
Это все, что осталось. Но оно живет в современности. Его молчание кажется порой угрожающим, несмотря на то, что среди камней Колизея растет наш русский подорожник, а в Пантеоне похоронено одно из самых нежных человеческих сердец – сердце Рафаэля.
Пантеон сумрачен и бесконечно древен. Свет падает сверху через прорезанное в куполе круглое отверстие. Окон нет.
В толще стены выбита ниша. В ней стоит саркофаг Рафаэля. На саркофаге над полустертой надписью «Рафаэль Санцио» лежит одинокая высохшая гвоздика.
У стен Пантеона сидят продавщицы цветов, главным образом старухи. Цветы стоят в больших ведрах с водой. Рядом со старухами – несколько молодых крестьянок из окрестностей Рима.
При взгляде на них я подумал, что Рафаэль написал Сикстинскую мадонну с одной из этих крестьянок. Она ведь у Рафаэля простая женщина, быть может из самой бесплодной и нищей итальянской провинции – Базиликаты.
Мы купили у цветочниц несколько белых лилий, чтобы положить их на гробницу Рафаэля.
Мы говорили между собой по-русски, но, очевидно, одна из старух догадалась, для чего мы покупаем цветы. Она что-то сказала цветочницам. Женщины быстро и взволнованно заговорили, посматривая на нас. Я понял из их разговора только одно слово: «Моска»[1]
. Они повторяли его с оттенком изумления и радости.Молодая крестьянка достала из ведра пышный пион и приложила его к нашим лилиям. Мой спутник хотел заплатить за этот цветок, но женщины наперебой закричали: «Но! Но! Но!» Потом каждая торопливо выбрала по цветку и тоже протянула их нам. Старухи ласково кивали, а молодые приседали, как девочки, и певуче повторяли: «Грацие, грацие!»
Мы поблагодарили их за Рафаэля, за то, что несколько веков назад одна из таких вот милых молодых женщин родила веселого мальчика, ставшего украшением человечества; а они благодарили нас за то, что мы, русские, любим Рафаэля – сына их итальянской земли.
В Риме я часто вспоминал Россию, те нити, что связывают нас, русских, с этим городом. Здесь, в Италии, эта связь стала для меня гораздо заметнее, чем раньше. Я утвердился в мысли, что Рим не мог бы существовать для нас во всем своем обаянии, если бы русские не воспели его наравне с итальянцами и людьми других наций.
Какую-то долю к власти Рима над человеческими сердцами прибавили Гоголь, Герцен, Тютчев, Александр Иванов, Кипренский, Брюллов, Муратов, Блок, Чайковский.
Вспомнилось все, что связывало Рим с Россией. Память добывала из тайников самые отдаленные воспоминания. Для нас Рим, так же как и Париж, никогда не был чужим городом.
Мне привелось быть свидетелем удивительного случая. Лето 1940 года я жил в обыкновенном рязанском селе. Как-то пыльным серым днем ко мне сильно постучала в окно соседка Дуня – женщина лет пятидесяти – и крикнула мне, что немцы взяли Париж-Глаза у Дуни были полны слез, и она вытирала их концом белого головного платка. А через час все село уже говорило об этой страшной новости, и люди ходили угрюмые и взволнованные.
Я мог понять, конечно, почему расплакалась, узнав о падении Парижа, сельская аптекарша или почтальонша Маня – поклонница Александра Дюма, но слезы Дуни, у которой не было в жизни ни минуты продыху от постоянных забот из-за детей, хозяйства и пьяницы мужа, были для меня непонятны.
К вечеру пришел дед Елесин, сел на приступку и сказал:
– Слыхал? Мужики ругаются на французов, что они не сдюжили, отдали германцам Париж. А я им говорю, мужикам: «Эх вы, трепло из села Помело! Они свой город норовили сберегли, а вы лаетесь. Там, говорят, красоты неписаные и дива дивные, в том Париже. А выручить его – все равно выручат. Не французы, так наши. Мой дед тоже доходил до Парижа. Снискал за это медаль. Рассказывал, французы живут вольно, взамен воды хлебают вино». Но, понятно, это он перехватил, дед. Заговариваться стал за преклонностью возраста.
В Риме я часто возвращался памятью к своим далеким людям и скромным русским просторам. Эти воспоминания неуловимым образом сливались с впечатлениями от Рима и вызывали ощущение родства двух народов – таких разных по внешности, но близких друг другу в своей глубине. Имя этому родству было – общая человечность.
Из Пантеона мы прошли на Навонскую площадь.
Продолговатая и пустынная площадь была окружена старинными разноцветными домами. Когда-то она была, очевидно, очень яркой, но время переменило окраску домов. Оно превратило зеленый цвет в серовато-оливковый, красный – в темно-кирпичный, а белый – в цвет пожелтевшей кости.