Оттого сосредоточенно молчалив Сохатнов, неразговорчив и грубоват со мной, – он пришел ради заработка, ради сурового труда, и если я увязался, сам о себе должен думать: ему некогда нянчиться со мной.
Мы идем по подлеску, по кустам и торопливо навязываем на высоте нашего роста петли, а в каждой петельке, как коралл, краснеет крохотная веточка рябины. Но пока я поставлю одну петельку, тот – пять. Я иду напролом через кусты и заросли, а он с выбором, по прогалинам, по лощинкам, и его рябина издали далеко и заманчиво краснеет, а моя пропадает среди густой заросли.
Уже стало темнеть, когда вернулись к стану. Опять красновато озарились снизу суровые сосны, булькала вода в котелке; опять угрюмо, таинственно стоял кругом молчаливый лес без людей, затаились звери, а Сохатнов, как и лес, был сурово-молчалив, с короткими деловыми движениями. Опять спали на еловых ветвях, и теплый дух шел от прогретой костром земли, и крепко спалось. Так изо дня в день. В поставленных раньше петлях неподвижно обвисли птицы, опустив вдоль крылья и вытянув шейки. Только у меня на двадцать, на тридцать петель один рябчик, а у него через пять-шесть петель итица. Отчего же эта разница? Будто все делаю, как он.
Со мной несчастье: провалился в ручей. Думал – ледок выдержит, – провалился. Вылез мокрый по пояс. Пока развел костер, пока обсушился, сильно продрог. А на другой день лицо стало гореть, а по телу озноб. Сохатнов, не замечая, делал свое. Но когда я, не в состоянии ходить, лег у сосны, он постоял возле, недружелюбно посмотрел и уронил:
– Не таскался бы.
Подумал о чем-то и сказал:
– Ну, собирайся, што ль, пойдем, – и пошел, не оглядываясь.
Я тащился за ним, шатаясь и ничего не видя, в ушах звон, в глазах круги.
Не помню, как дошел. Над лесным озером, на песчаном бугре – черная, насквозь прокопченная избушка без окон. Я повалился и стал бредить. Сохатнов нарубил дров, встряхнул меня, как мешок с мякиной, я очнулся.
– Полезай, што ль…
Я согнулся вдвое и почти на коленях вполз в дыру вместо двери. В одной половине кромешная тьма, в другой ярко пылают на груде камней дрова, освещая насевшую по стенам, потолку, как черный снег, сажу. Густой едкий дым стлался ровно до низенького потолка, а в потолке дыра, куда вываливался дым и летели искры. Сохатнов, голый и запятнанный сажей, в густом дыму, как демон, распоряжался, а я в три погибели на корточках дышал над самым полом.
Костер прогорел, камни светились. Сохатнов плеснул на них ведро воды. Рвануло мгновенным взрывом и таким нестерпимым жаром, что я повалился без чувств. Очнулся от нестерпимой, обжигающей боли. Сохатнов, согнувшись под низеньким потолком, сек меня жгучими распаренными вениками.
– Тю, да вы с ума спятили!.. Пусти… брось…
Но он по-прежнему, придерживая коленом, продолжал нещадно драть меня, обливая время от времени горячей водой.
А через час мы сидели, стараясь не притрагиваться к стенам, в другой половине, нагретой и освещенной быстро бегущим со смолистого корня красным пламенем, и с наслаждением пили чай с ячменными шанежками.
И передо мной сидел, прихлебывая из жестяной кружки, Сохатнов, тот, которого я знал в городе, вежливый, обходительный, и ласково говорил на «вы»:
– Знамо, чижало ходить на карбасе без палубы, сами знаете – окиан хлестает на него. Никак не сберусь запалубить, все недохватки да недостачи.
И он рассказывает, как по веснам ходит за зверем на океан. И я вспоминаю, как норвежцы и англичане снаряжают для этого специальные пароходы, – капитал, а у нас работают более успешно такие богатыри, как Сохатнов, у которых сметка, удаль и смелость.
Утром мы с трудом тащили ворох рябчиков, и я шел как ни в чем не бывало, и Сохатнов меня сурово «тыкал».
Верстах в пятнадцати от города ждала в условленном месте подвода, и дочка Сохатнова величаво поклонилась нам одной головой.
А потом три месяца сидел в тюрьме, и клопы жрали меня.
Ежедневно творимое*
Ревели автомобили; катились, визжа на поворотах и роняя синие искры, трамваи; спешили пешеходы; улицы кипели с утра до ночи и ночью жили, залитые светом дуговых фонарей, а по ресторанам – музыка, вина, цветы, заморские кушанья, – буржуазия с удовольствием жила на свете.
На окраинах дымились фабрики. С зелеными лицами рабочие в неустанном труде созидали богатства. Крестьяне в невысыхающем поту добывали из скупой земли хлеб помещикам. Все было обыкновенно, все было так, как привыкли, и никто не думал, никто не подозревал, что в этой привычной, обыденной обстановке непрерывно сеялись чудеса, день и ночь сеялись чудеса, как невидимый, неощутимый дождь.
Нет, не святые творили эти чудеса, не праведники, не господь, не мать божия, не по старинке творились эти чудеса, а… а как же? А вот послушайте.