Вот такую атмосферу действенной любви и расположения к Красной Армии необходимо создать и на польском фронте, но создать не языком, не митинговыми речами, а делом.
Повторяю, это дело надо сделать сию минуту.
Горное утро*
Еду один верхом с районного съезда. Кругом ни души. Сытый конек сторожко посматривает ушами то в ту, то в другую сторону и идет иноходью, покачиваясь.
Справа бесконечно зеленеют хлеба; слева – голубые Кавказские горы, и тучи низко и ровно срезают их.
Из боковой лощины подымается всадник верхом. Бурка расходится на нем, покрывая лошадь, торчит винтовка, выглядывает кинжал, с шеи сбегает шнур к револьверу. Рожа не то чтоб разбойничья, но я все-таки огляделся – никого. Губы у него запеклись.
– Драствуй!
– Здравствуй!
Кони, мотая головами, пошли рядом.
– В город?
– В город.
Долго едем молча, и я думаю: ловки они, как бесы, и я справиться не успею с своим браунингом, как он сделает все, что ему нужно. Он посматривает искоса и говорит ломанно спекшимися губами:
– В Варшава я служил, еще не был война. Город знаю, все знаю. Как в Москва делам?
Я рассказываю; он жадно слушает, задает вопросы. Иногда я с трудом понимаю, – так ломанно он говорит, но чувствую – бывалый человек и, по-видимому, разбирается в основах советской власти. Между прочим, тоже был на съезде делегатом.
– А скажи, как товарищ Ленин там?
– Ничего, работает. Стреляли в него.
– Кто стрелял?
– Помещики, капиталисты, генералы подослали таких, что стреляли. Ранили. Выздоровел, теперь работает.
– Ну, дай ему бог здоровья. Хароший шаловек. А пуля таскал с него?
– Пуля осталась. Не мешает, здоров по-прежнему.
– Пущай таскал пулю с себе, а то пуля абрастал в шаловеке горьким мясам. Поедешь Москва, скажи ему, пускай дюже таскал пуля. То все Деника, – его дела… Ух, балшой падлец!..
Он внезапно толкнул лошадь в мою сторону, так что звякнули наши стремена, весь перегнулся, опираясь рукой о кинжал, и спросил:
– Скажи, товарищ: товарищ Ленин опять будет править?
– Через четыре месяца соберутся выборные от всех рабочих и крестьян в Москву. Скоро и ваши выборные поедут туда. Вот соберутся, позовут товарища Ленина и спросят: «Ну как, товарищ Ленин, ты правил нашими делами?» Товарищ Ленин все расскажет до ниточки, как правил. Подумают, подумают рабочие и крестьяне, – хорошо правил, и скажут: «Ну, заправляй и дальше нашими делами». А если бы товарищ Ленин маху дал, рабочие бы сказали: «Ну, товарищ Ленин промашку дал; делать нечего, другого выберем».
Он, перегнувшись ко мне, как будто в его теле не было ни одной косточки, жадно слушал, полураскрыв спекшиеся истрескавшиеся губы.
– Хорошо! дюже хорошо!.. Скажи там Москва, пущай правил делам. Скажи там Москва, будет Деника иль какой другой падлец, будем рубиться совсим с мясам, – и он слегка выдернул и опять втолкнул в ножны кинжал.
Дорога раздвоилась: влево пошла в горы, вправо – к засиневшему вдалеке городу. Он повернул налево.
– Прощай.
– Прощай.
Я смотрел на его удаляющуюся фигуру и чувствовал: будет рубиться за советскую власть, пока все мясо с него срубят.
Несите им художественное творчество*
Устали люди, стали слабеть. И немудрено: три года бьются, три года непогода, жизнь на лошадях, в холод, в дождь, в жару, три года сеча, кровь, раны, смерть!
А какие бойцы! Какие рубаки! Это они отступали с знаменитой Таманской армией, они дрались на Кавказе, когда он был отрезан от Советской России; они, охваченные тифом, вырвались из рук белых, отступая в пустыне на Астрахань.
И вот теперь эти железные люди погнулись, и дивизию отвели в тыл.
Влили коммунистов, закипела политическая работа.
Прошла неделя. Мне предложили поехать из штаба в дивизию. Поехали.
Отдано было распоряжение: привести красноармейцев.
Закрывая деревенскую улицу пылью, по четыре в ряд, на мотающих головами лошадях, надвигалась бригада.
Что за молодцы! Из бронзы отлитые плечи, руки, лица; солнцем закалены, ветром обожжены, от горячей пыли почернели.
Кто в запыленной, без пояса, гимнастерке, кто в домотканой рубахе, кто в чекмене, и в разорванные дыры иной раз сквозит черное, прокаленной бронзы, тело.
В папахе, в фуражке блином, или выглядывает суровое загорелое лицо из-под нависших полей белой татарской шляпы.
Мне рассказывали: в бою свалится с плеч излохматившаяся рубаха, боец перетянет поясом свое загорелое тело, заткнет наган и ринется в бой, странно выделяясь голым бронзовым торсом.
И за каждым из них «по пять, по шесть котелков», – по пять, по шесть срубленных голов.
Спешились, густо расположились в саду, кто на деревьях, остальные прямо на земле. Принесли скамью. Один из товарищей взобрался и сказал: