На предпоследней русской станции Столыгину пришлось ждать лошадей. Он отправился побродить по бедной жидовской деревне, нечистой до отвратительной степени. Обор ванные мальчишки облепили его, крикливо прося подаяния; слепой жид играл на гуслях; женщины с нечесаными волосами ругались около шинка. – Столыгину так противна показалась эта последняя русско-жидовская картина, что он своротил в переулок и пошел за домами проселочной дорогой.
Дорога была пуста; один только человек тихо переступал с ноги на ногу. Путник этот, завернутый в изодранную шинель и с нахлобученной фуражкой на голове, сел на бревно, как человек выбившийся из сил, и опустил голову на руки. Проходя мимо, Анатоль взглянул на него и ужаснулся – это был облик смерти, щеки его ввалились, нос выдался, около глаз, лихорадочно блиставших, лоснился синий круг, губы были бледные, и – что всего ужаснее – видно было, что этот человек едва вышел из первой юности.
– Вы больны! – сказал ему по-польски Анатоль.
Молодой человек поднял голову и, как бы пораженный видом хищного зверя, отпрянул назад; но тотчас же собравшись, он осмотрелся кругом и, видя, что никого нет, сжал рукою в кармане пистолет, потом, уставив пытливый взгляд на Анатоля, отвечал:
– Болен.
– Не могу ли я вам быть чем-нибудь полезен? – спросил Анатоль.
– Вы русский офицер? – заметил поляк, и голубые глаза его напомнили Анатолю те два страшные глаза, которые перед смертью бросили на него презрительный взгляд, полный укора.
– Я в отставке, – торопился Анатоль отвечать покрасневши. – Это у меня старая шинель.
Поляк улыбнулся, опустил пистолет и сказал:
– Вы можете меня очень обязать, давши мне рублей десять денег.
Анатоль подал ему золотой. Поляк грустно посмотрел на деньги; его худая, но красивая рука, кажется, больше привыкла бросать золото, нежели брать подаяние.
– Дай бог, – сказал он, – чтоб вы никогда не испытывали той благодарности, с которою я беру ваши деньги… Сделайте одолжение, – прибавил он, – разменяйте мне золотой, мне это очень трудно сделать.
Анатоль разменял деньги и, пожав руку незнакомцу, сказал ему:
– Счастливый путь.
– Да будет воля его, – пробормотал поляк.
На следующий день они встретились по ту сторону границы. – При въезде в какую-то деревеньку, под водоемом, в нише стояла дурно высеченная из камня статуэтка богородицы в раззолоченной короне с Христом на руках. Перед этим изображением горячо молился человек. Столыгин узнал его и бросился к нему, как к старому другу.
Русский, переезжая границу, делается другим человеком; десять лет с костей долой, он юнеет, становится добрее, храбрее, – невозможно описать то радостное чувство, с которым мы покидаем отечество – благодаря немецким Романовым. Мы вознаграждаем себя за дрожь, осторожность и притворство целой жизни, мы делаемся болтливы и опрометчивы; нам кажется, что, оставив за собой последний зеленый мундир и последнего казака у шлагбаума, мы делаемся вольны, как птицы небесные. Поляк только за несколько часов перешел границу. Он был сильно взволнован и одушевлен.
– Без ваших денег, – сказал он, – я или сидел бы в брест-литовском остроге или должен бы был убить казацкого урядника – он предпочел очень умно три рубля серебром одной свинцовой пуле.
– Куда вы теперь? – спросил Анатоль.
– Буду пробираться в Берлин, там у меня много знакомых, но пока отдохну где-нибудь. Наконец, у меня нет ни сил, ни средств, я ранен в грудь и очень изнурился, скрываясь по лесам. Я пробуду где-нибудь в Познани, пока получу ответ.
– Послушайте, – перебил Анатоль, – у нас есть место, и мы едем прямо в Берлин – я буду очень рад, и вы доедете покойно.
– Что вы это? – заметил поляк. – Помилуйте, да если узнают.
– Кто узнает?
– Как кто! Мало у вашего царя шпионов! Когда вы возвратитесь…
– Я никогда не возвращусь, – быстро ответил Анатоль, и сам удивился. Он ни разу еще не думал об этом, но сказавши, ему казалось так просто и ясно, что он не возвратится, что он еще раз повторил: – Никогда.
Поляк посмотрел на него с удивлением.
– Или, – прибавил Анатоль шутя, – с вами вместе, а это, кажется, будет не так-то скоро.
– Да, – сказал поляк, грустно качая головой, – долго не увижу я леса моей Литвы…
Столыгину не было жаль ни лесов, ни полей своего Звенигородского уезда; ему стало даже совестно.
– В таком случае я принимаю ваше предложение. Однако вы должны знать, кого вы так много одолжаете. Мое имя – граф Ксаверий X.
– Не в вашем ли именье стояли мы с армией до взятия Варшавы? Большое село.
– Это наше родовое имение, им владел мой старший брат после того, как наш отец был сослан в каторжную работу в начале царствования Николая. Брат мой убит под Остроленкой, я эмигрировал. Теперь это имение ничье. Николай подарит его своим холопам, может быть своей жене, как Софьёвку.
…Анатоль с каким-то благочестием слушал мартиролог графа Ксаверия. Тот, догадываясь, что происходило в душе его, прибавил: