За допросом Фатевны последовал допрос Глафиры, причем прочитаны были даже ее стихи, обязательно доставленные следователю о. Георгием. Это была настоящая былина, начинавшаяся строфой:
Бойкая у себя дома на словах, особенно у себя во дворе, Глафира теперь сильно смутилась духом и понесла какую-то околесную.
— Это ваши стихи? — допрашивал старичок-следователь.
— Уж оставьте вы меня, ваше высокоблагословение, с этими стихами, ради истинного Христа… Сироту долго ли обидеть. Если бы покойничек-тятенька был жив, да разве бы я жила у Фатевны…
— Вас не об этом спрашивают, свидетельница… Если эти стихи ваши, значит, вы хорошо знали описанные в них события?
— Ох, сирота я горемычная…
Дело кончилось тем, что Глафира расплакалась и даже запричитала, так что ее попросили удалиться. Теперь оставался один Памфилий Лихошерстов, которого и вызвали. Он подошел к столу самым униженным шагом, придерживая левой рукой полы расходившегося подрясника; но лицо Паньши было спокойно, и только маленькие глазки смотрели с вызывающей дерзостью, как у человека, отлично знающего свое дело. Это был опытный клеветник, искушенный в непрерывавшейся розни мугайских попов. Отец Андроник, сидевший до сих пор спокойно, сделал нетерпеливый жест рукой и глубоко вздохнул, точно ему мало было воздуха.
— Что вы имеете сказать по этому делу? — предложил председатель свой стереотипный вопрос, склоняя голову набок.
— Я-с?.. О чем, собственно, рассказывать?
— Рассказывайте все, что вы знаете…
Паньша окончательно воодушевился и все свои вины свалил на голову о. Андроника. Происходила очень типичная сцена, точно целиком выхваченная из какой-то глупейшей сказки. Внутренность церкви была ярко освещена пыльными широкими полосами солнечного света, падавшего под углом сверху; в глубине высился сплошной золотой стеной богатый иконостас; ближе со стен глядели образы всевозможной формы, пахло ладаном, восковыми свечами. Стол с батюшками служил дополнением этой картины. Старичок-следователь, с выхоленной благообразной сединой, принадлежал к типу заводских священников, какие встречаются только на Урале; он держал себя с тем приличным достоинством, какое приобретается долгой жизнью в образованном, приличном кругу. Такие заводские батюшки не принадлежат ни к старым, ни к новым попам, а живут сами по себе. Своими следовательскими обязанностями следователь, видимо, тяготился и все поглядывал на золотые часы с брелоками. Двое депутатов отличались только по цвету волос; один молодой, белокурый, с веселой беззаботной физиономией; другой постарше, с начинавшейся лысинкой в темных волнистых волосах, заметно дремал и, чтобы разогнать накатывавший сон, несколько раз принимался что-то писать на листе бумаги. Отец Григорий составлял душу этого следовательского персонала и постоянно юлил около старичка-следователя, нашептывая ему на ухо. Спрошенные свидетели чинно сидели в уголке, на двух скамьях; с этих скамей доносился сдержанный шепот, тяжелые вздохи и подавленная зевота. Вообще получалась довольно однообразная и скучная картина, так что я хотел идти домой.
— Погодите, сейчас Паньша будет про Васиньку рассказывать, — шепнул мне Паганини, уже освободившийся от своих свидетельских показаний. — Посмотрите, как он врет, — глазом не моргнет…
Началась самая тяжелая сцена. Желавший непременно выслужиться, Паньша выворачивал всю подноготную из интимной жизни о. Андроника, причем невозможно было отличить, где кончалась ложь и начиналась правда. Отец Георгий сделал печальное лицо и нервно потирал свои длинные белые руки, изредка взглядывая на свою жертву пристальным торжествующим взглядом. Лицо о. Андроника было красно, на лбу выступил крупный пот. Собственно, прямых улик, в юридическом смысле, Паньша не мог представить, но косвенных доказательств нагромоздил массу.
— Теперь нам остается только произвести очную ставку между некоторыми свидетелями, которых показания не сходятся, — проговорил следователь, откидываясь на спинку стула.
Выслушивать еще раз повторение прежних дрязг и пустяков я совсем не желал и вместе с Паганини отправился домой. При выходе из церкви мы столкнулись с Паньшой, который с другими свидетелями, под конвоем трапезника, опять препровождался в сторожку.
— Уж и подлец жы ты, Паньша! — ругался Паганини, останавливаясь, — Зачем врал-то целый час?..
— Я?.. — удивился Паньша совершенно естественно. — Совсем напрасно, Помпей Агафоныч, вы меня подлецом крестите…
— Как напрасно? Ведь я-то уж знаю все, что ты говорил…
— Хорошо вам так разговаривать, а вот ежели бы…
— Что ежели бы?..
— Да вот так же, как меня, положить бы между двумя жерновами да и молоть, тогда не то заговорили бы…
Паньша скрылся в сторожке, а мы вышли на паперть. День был солнечный, снег слепил глаза; в воздухе чувствовалась приближавшаяся весна. Где-то с крыши звонко падали крупные капли таявшего снега.