— Мы его женим, Пашенька, — отвечал хозяин за гостя. — Сначала пусть так поживет, порадуется, а потом мы его и под решето.
По другую руку Кочетова оказался давешний любопытный господин, который опять начал донимать своими расспросами. Это был седенький ласковый старичок, с каким-то утиным носом, прилизанными на височках волосами и слезившимися глазками. Назойливость этого господина начала бесить Кочетова, и он только хотел резко оборвать его, как Пашенька нагнулась к его уху и прошептала с милой интимностью:
— Будьте осторожны: миллионер… единственная дочь — невеста.
Рука Кочетова как-то сама отыскала под столом теплую руку Пашеньки и крепко ее пожала, а Семен Гаврилыч поймал гримасу от боли на лице сестры и покачал головой. Он обладал счастливой способностью видеть зараз всех, как расторопный приказчик, который понатерся с публикой. Кочетов, конечно, не заметил этого братского движения: ему было опять так хорошо, точно он вернулся в этот дом из какого-то далекого путешествия и точно этот дом был его собственный.
Обед продолжался без конца: пили, ели, спорили, шумели, смеялись и опять пили. Подали свечи. Пашенька угощала своего соседа виноградом и мизинцем указывала на самые крупные ягоды. А старичок-миллионер опять расспрашивал Кочетова о его родных, жевал сухими губами и постукивал ножом о тарелку. У него была мания выбирать женихов для своей дочери, и каждый новый приезжий человек делался его жертвой, как было и теперь.
Что было дальше, Кочетов плохо сознавал. В комнате было ужасно жарко, потом все шумели, а Семен Гаврилыч по-разбойничьи приставал ко всем со своей мадерой. Потом один из Поповых затянул высоким тенорком:
— У нас все попросту, голубчик ты мой… — шептал Семен Гаврилыч, обнимая гостя. — Все тут, как на ладонке. Давай, поцелуемся…
Поцелуи были без конца — все лезли целоваться: и Нагибин, и Огибенин, и Голяшкин, и все Поповы, и все Ивановы.
— Эй, холодненького! — командовал хозяин, взмахивая салфеткой захваченному из «Ахал-Теке» официанту.
Потом… Позвольте, что же было потом?.. Да, потом пела Пашенька какие-то цыганские песни, кто-то тяжело плясал, где-то полетела со звоном посуда на пол, и опять сладкий туман покрывал все, а Кочетов уже сам лез целоваться к совершенно незнакомому господину.
III
Пробуждение Кочетова на другой день было ужасно: голова болела отчаянно, но хуже всего было душевное состояние. В самом деле, в первый же день своей службы он напился, как сапожник… Очень мило!.. Если пьют купцы, то им и бог велел, а ведь он, Кочетов, человек с университетским образованием и должен служить примером для других. Наконец в интересах службы неудобно, да и вообще скверно, гадко, возмутительно… Проклятая студенческая привычка — натренькаться с приятелем — сказалась, но там это делалось и с холоду, и с голоду, и еще по многим другим уважительным причинам.
Скотина… как есть скотина! — вслух повторял Кочетов, испытывая жгучее чувство раскаяния. — Наверно, вчера Авдотья с удивлением принимала пьяное шарашившееся тело нового жильца, а хозяин только ухмылялся… «У нас все попросту!..» Черт бы их взял… А кучер Семена Гаврилыча: ведь, наверно, он отвозил пьяного гостя на фатеру?.. И теперь весь город знает уж все, да еще от себя прибавит столько же…
Чем дальше Кочетов думал, тем становилось ему хуже. Семен Гаврилыч чуть не с первого раза начал говорить ему «ты» — видит птицу по полету, потом все целовали его, и он лез целоваться, с кем-то пускался в откровенность, с кем-то спорил и говорил каким-то дамам пошлые любезности, как развернувшийся в компании «фершал» или писарек. Нет, это просто гнусно… А кучер головы везет мертвое тело нового дохтура и думает: «Здорово нахлесталось его благородие, а еще образованные!» Нет, слово-то проклятое, которое так и лезло ему теперь в голову, как назойливая осенняя муха: «У нас попросту, все попросту».
«Разве удрать? — мелькнула у Кочетова малодушная мысль. — Сказать Авдотье, чтобы сбегала на почтовую станцию за лошадьми, на скорую руку собрать тощие пожитки — и Пропадинск фюить!..»