— То есть я-то сам этого, конечно, не видал, а так люди болтают, — виновато пробормотал старик, желая поправиться. — Оно, конечно, пустяки, и я первый скажу, что ни капельки в этом правды нет.
— Конечно, все врут, — поддакнул доктор с какой-то странной улыбкой.
— Все врут. Ей-богу, все врут!.. — уже божился Яков Григорьич.
Доктор выпил рюмку водки, попрощался и ушел, а Яков Григорьич, оставшись один, посмотрел кругом, пожевал губами, хлопнул себя по колену и проговорил:
— Вот так хлопнул, старый дурак, а?.. Вот так убил бобра, а?.. Что же это я намолол?.. Ведь это называется без ножа зарезать живого человека. Совсем из башки даже выкатилось, что Пашенька теперь в дохтурши попала. Вот до чего доводит человека треклятый язык!
Действительно, болтовня старика ошеломила Кочетова, точно его ударили обухом по голове. Да, теперь все ясно, решительно все. Вот где секрет преждевременной смерти Ефима На-зарыча. «Пашенька, сестрица… У нас все попросту!» Совершенно ясно: сегодня в губы сестрицу, завтра в губы… Нельзя же было Ефиму Назарычу ревновать жену к родному брату? Это было похуже «бубновского зятя». Кочетов отлично себе представлял эти ревнивые думы, это одиночество, потому что нельзя было показать глаз в люди… Может быть, Ефим Назарыч тайно следил за женой и сам же мучился своим шпионством. Да, вот одинокое бешенство, которое овладевало им, когда раздавались в доме шаги Семена Гаврилыча, его болтовня и жирный купеческий смех. А когда жена уезжала из дому, какая тоска надвигалась сюда, вот в эти самые комнаты, где Ефим Назарыч переживал свой позор!.. Вот отчего он стал бояться появления жены и притворялся спящим: он боялся не ее, а собственного позора, который она вносила с собой!
«Впрочем, это я так думаю, а в действительности ничего подобного, вероятно, никогда и не было, — думал Кочетов, хватаясь за голову. — Конечно, все это я сам придумал, а Бубнов пил свою мадеру — и вся тут психология».
Кочетов чувствовал, что у него точно что захлопнуло на душе. Ему противно было показываться в люди, а когда приезжал Семен Гаврилыч, он запирался в кабинет на ключ. Но странно: как только щелкнет пружина в замке, его так и потянет взглянуть, что они теперь делают в гостиной, о чем говорят… Даже хорошо было бы подслушать. Например, из столовой это очень легко сделать: приотворить дверь и в щель, между косяком и полотнищем двери, можно все отлично видеть.
— Нет, это гадко… отвратительно!.. — повторял себе Кочетов, шагая по кабинету. — Если другие люди делают подлости, то это еще не дает права самому делаться подлецом.
В кабинете Бубнова висел резной ореховый шкапик, в котором доктор нашел еще недопитые бутылки. Он сам теперь начал прятать сюда вино и потихоньку от жены порядочно напивался к вечеру, особенно когда Прасковья Гавриловна ездила к братцу или тот ее навещал. Что-то непреодолимое тянуло его к заветному шкапику, и он по рюмочке отравлял тело, мозг и душу. Раз, пьяный, когда все затихло в доме, Кочетов не утерпел и в одних носках отправился к жениной спальне, чтобы подслушать, что там происходит. Он не видал, как уехал Семен Гаврилыч, и подозревал, что он здесь… Подкравшись на цыпочках к дверям спальни, Кочетов припал глазом к замочной скважине и увидел… Он увидел, как полураздетая Прасковья Гавриловна, оглянувшись на затворенную дверь, подошла к такому же шкапику, какой у него был в кабинете, достала бутылку и залпом выпила рюмку, как делают записные пьяницы. Он нарочно постучал в дверь. Она загремела ключами и отворила с обыкновенным недовольным лицом — в спальне никого не было.
«Ведь это называется фельдфебельским запоем», — думал Кочетов, пошатываясь.
VIII
К подъезду бубновского дома каждый день утром с жалобным дребезгом подкатывались старинные дрожки на круглых рессорах. Весь Пропадинск знал этот экипаж, и по нему делалось известным, в каком доме больной, потому что старик Кацман ездил только по больным. Сгорбленный, сухой, он резко звонил и молча взбегал по лестнице во второй этаж, а оттуда торопливо проходил в кабинет.
— Ну, что, collega, как мы сегодня чувствуем себя? — спрашивал старик каждый раз, подходя к кушетке, на которой лежал Кочетов.
— Мне лучше, — обыкновенно отвечал collega и смотрел на Кацмана мутными, воспаленными глазами. — Кашель меньше, боль в боку не такая Острая.
— Мы скоро будем молодцом, collega, — говорил Кацман, считая пульс.
Раз, когда доктор отворил дверь в кабинет, он сделал было шаг назад: Кочетов стоял на ногах и смотрел на него с улыбкой. Ноги у него давно отекли, а он ходит.
— Точно на чужих ногах хожу или на подушках, — объяснял Кочетов с необыкновенною бодростью. — Через два дня я буду совсем здоров.
Это была подозрительная бодрость, и старик, усадив больного в кресло, долго качал головой.
— Мне совсем хорошо, — продолжал Кочетов, опуская бессильно голову на мягкую и высокую спинку кресла, — Только, знаете, меня ужасно беспокоит одно.
Оглянувшись на дверь, он шепотом прибавил: