После отъезда государя из Москвы московская жизнь потекла прежним, обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о бывших днях патриотического восторга и увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Английского клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву. Одно, что напоминало о бывшем во время пребывания государя в Москве общем восторженно-патриотическом настроении, было требование пожертвований людьми и деньгами, которые, как скоро они были сделаны, облеклись в законную, официальную форму и казались неизбежны.
С приближением неприятеля к Москве взгляд москвичей на свое положение не только не делался серьезнее, но, напротив, еще легкомысленнее, как это всегда бывает с людьми, которые видят приближающуюся большую опасность. При приближении опасности всегда два голоса одинаково сильно говорят в душе человека: один весьма разумно говорит о том, чтобы человек обдумал самое свойство опасности и средства для избавления от нее; другой еще разумнее говорит, что слишком тяжело и мучительно думать об опасности, тогда как предвидеть все и спастись от общего хода дела не во власти человека, и потому лучше отвернуться от тяжелого, до тех пор пока оно не наступило, и думать о приятном. В одиночестве человек большею частью отдается первому голосу, в обществе, напротив, — второму. Так было и теперь с жителями Москвы. Давно так не веселились в Москве, как этот год.
Растопчинские афишки с изображением вверху питейного дома, целовальника и московского мещанина Карпушки Чигирина,
В клубе, в угловой комнате, собирались читать эти афиши, и некоторым нравилось, как Карпушка подтрунивал над французами, говоря, что они от
— Вы никому не делаете милости, — сказала Жюли Друбецкая, собирая и прижимая кучку нащипанной корпии
*тонкими пальцами, покрытыми кольцами.Жюли собиралась на другой день уезжать из Москвы и делала прощальный вечер.
— Безухов est ridicule
[87], но он так добр, так мил. Что за удовольствие быть так caustique? [88]— Штраф! — сказал молодой человек в ополченском мундире, которого Жюли называла «mon chevalier»
[89]и который с нею вместе ехал в Нижний.В обществе Жюли, как и во многих обществах Москвы, было положено говорить только по-русски, и те, которые ошибались, говоря французские слова, платили штраф в пользу комитета пожертвований.
— Другой штраф за галлицизм, — сказал русский писатель, бывший в гостиной. — «Удовольствие быть»-не по-русски.
— Вы никому не делаете милости, — продолжала Жюли к ополченцу, не обращая внимания на замечание сочинителя. — За caustique виновата, — сказала она, — и плачу, но за удовольствие сказать вам правду я готова еще заплатить; за галлицизмы не отвечаю, — обратилась она к сочинителю: — у меня нет ни денег, ни времени, как у князя Голицына, взять учителя и учиться по-русски.
*А вот и он, — сказала Жюли. — Quand on… [90]Нет, нет, — обратилась она к ополченцу, — не поймаете. Когда говорят про солнце — видят его лучи, — сказала хозяйка, любезно улыбаясь Пьеру. — Мы только говорили о вас, — с свойственной светским женщинам свободой лжи сказала Жюли. — Мы говорили, что ваш полк, верно, будет лучше мамоновского.