Эти черты, присущие обоим великим произведениям Гёте, делают невозможным прямое использование заключающихся в них свидетельств для социального портрета Гёте.
Мы не можем сейчас дать сколько-нибудь подробный анализ этих произведений. Мы хотим отметить лишь эти их черты, которые, несомненно, подтверждают нашу общую концепцию линии развития Гёте, причем надо сказать, что именно эти произведения рисуют развитие Гёте с наиболее благоприятной стороны, потому что оба произведения доведены до венчающего конца, а этот венчающий конец выходит за пределы гётевской асоциальности, гётевского примирения, гётевской олимпийской мудрости, которые мы считаем своеобразным падением личности Гёте, выходит в некоторую новую область, работать в которой начали последующие поколения и будут работать главным образом люди наших и последующих времен.
«Фауст» особенно дорог всем людям, осознающим значение движения прогресса, врагам застоя и косности, именно тем, что в нем с необычайной силой, с такой силой положительно впервые, провозглашено было право на сомнение, поиски, ошибки, срывы, доходящие почти до преступления, словом, на прокладывание новых путей, право на свободную мысль и свободную страсть, при смелом утверждении, что, несмотря на страдание и вину, которые вырастают на этом пути, он является единственно спасительным, подлинно ведущим человека вперед. Этим «Фауст», в особенности в своей молодой концепции, наносил удар отходящему в прошлое феодализму, мещанскому уюту, консервативному укладу жизни. Огромное беспокойство, постановку коренных проблем жизни, полную приключений дорогу к не совсем ясной цели — вот что провозглашал «Фауст».
Не ограничиваясь указаниями на те две души, которые Гёте находил в Фаусте, Гёте еще приставил к нему Мефистофеля. Мефистофель есть чистый дух отрицания. Создавая его, Гёте хотел сказать филистерам и педантам, реакционерам, попам в рясах и без ряс, что, когда они называют бесовским духом новейший дух беспокойства, развернувший свои крылья с конца XVIII века, когда они называют бесовской хотя бы крайнюю, наиболее бездушно, цинично выраженную критику, — они все-таки не попадают в цель. Даже критика всего «святого», доведенная до цинизма, до озлобленности, как это мы видим у Мефистофеля, на самом деле является прогрессивным началом. На самом деле эта разъедающая критика, может быть, и хочет дурного, она, может быть, не имеет никакого сердца, никакой заботы о человеческом счастье, о возвышении человека, может быть, она полна холодного презрения ко всему окружающему, но она вместе с тем мешает человеку мириться с этим окружающим, толкает его вперед и таким образом «желая зла, творит добро»82
.Этим началом движения проникнут весь «Фауст». Период веймарского плена Гёте отразился во второй части «Фауста», в описаниях императорского двора. Мы встречаем здесь все отрицательные стороны этого времени, антиреволюционную идею, но также и известную степень довольно тщательно замаскированной критики существующего государственного порядка.
Первая часть «Фауста», хотя и пользуется множеством фантастических образов и внешне одета в средневековое облачение, все же реалистичнее. Вторая часть наполнена аллегориями, подчас очень туманными, почти не поддающимися разгадке, — может быть, задуманными так, что Гёте и сам не знал их разгадки, а давал в образах волнующие его проблемы, ему самому лишь тускло просвечивающие, не решенные, может быть, даже в его собственном представлении, полу мнимые (матери и т. п.). Эти аллегории, однако, всегда глубоки и прекрасны. Поэтому вторая часть «Фауста» во многих своих частях перед целыми поколениями стояла как загадка. Вероятно, и в будущем еще будут делаться попытки осветить «темные долины») этого произведения.
Но через все эти «темные долины» Гёте ведет нас к свету. Кульминационным пунктом, в котором Гёте позволяет Фаусту сказать: «Стой, мгновенье, ты прекрасно», и при этом не в качестве консерватора, не в качестве человека, поддавшегося наконец дьявольскому соблазну и смирившего свой мятежный дух, чтобы удовлетвориться каким-нибудь жалким довольством, а в качестве, наоборот, обновленного человека, открывшего новый принцип жизни и могущего поэтому умереть (единственная для Гёте форма остановки мгновения) в уверенности, что новый, открытый им свет будет торжественно жить, — таким кульминационным пунктом для Гёте оказалась как раз та общественность, которую он как будто бы отвергал. Свободный народ, переставший искать бога в небе, крепко стоящий на земле, отвоевывающий трудом каждый, все лучший и лучший день своего существования, то есть свободный трудовой коллектив в борьбе за власть над природой, — вот что показалось Гёте прекраснейшим. Вот что с высоты своей старости увидел он как где-то расстилающееся, желанное будущее.