И эта чудовищная работа над первой частью жизни становится второй жизнью Пруста. Писатель Пруст уже больше не живет, он пишет. Музыка и светы действительной жизненной волны в более поздние годы Пруста — уже не важны. Важно именно то изумительное переваривание прошлого, которое идет в его семидесяти семи желудках и которое все это прошлое постоянно обновляет и углубляет.
Как же такой эпопее не быть медлительной? Пруст как бы вдруг сказал современникам: я буду художественно, широко, вольно, в огромном парчовом халате, на огромном бархатном диване, при тихом вращении кругов легкой наркотики вспоминать жизнь: буду жить не так, как пьют стакан воды, а как с напряженным вниманием дегустируют сложнейший букет неповторимо богатого вина.
Такова творческая личность Пруста с формальной стороны. Таков основной определитель его знаменитого лирического эпоса.
Постепенно несравненная утонченность дарования Пруста стала ясной. На смену недоумениям пришло почтительное и как бы восторженное сострадающее уважение.
Посмотрим же, каково то литературное, философское, социальное и морально-житейское содержание, которое принес с собой Пруст; посмотрим, чему он учит, куда идет.
Прустисты на эти последние наши вопросы, конечно, пожмут плечами: «Ничему не учит, никуда не ведет, и этим не интересуется. Ох, уж эти марксисты!»
А мы в ответ: «И учит, и ведет, отчасти даже сознательно. Ох, уж эти обманщики формалисты!»
То, о чем мы говорили в предыдущих отрывках, — то, что составляет прелесть, силу, сущность и принцип прустизма, — это культура воспоминания. Неоднократно крупнейшие художники разных литератур (очень интересно это у Гофмана и у Клейста), находя в этом отношении отклик и у теоретиков, утверждали огромное родство художественного творчества и памяти.
Тут можно различать как бы два момента: во-первых, стремление художника победить время — «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»5
— или еще шире: «Ты значительно, ты достойно жить вне гераклитовой реки, где ничто не равно себе ни на один момент, ты достойно того, чтобы божеской рукой искусство вынуло тебя из этой реки в другой мир, мир неподвижных эстетических ценностей». И второй момент — художественно творчески видоизменять действительность, или, как говорят, творить новое.Иметь высокий вкус, выбирать из потока событий то, что заслуживает стать вечным, и иметь искусство сделать это частное и временное общим и вечным — такова сущность искусства (к этому его определению близок и Гегель). Кроме увековечения реально найденного и потом, может быть, стилизованного объекта, искусство ведь есть еще творчество. Не будем сейчас входить в сложное рассмотрение вопроса о взаимоотношении художественного реализма и художественной фантазии, но осмелимся попросту сказать, что художественную фантазию мы считаем дериватом[43]
художественного переживания действительности и как раз важнейшим методом той переработки реального момента, которая нужна для того, чтобы сделать его с точки зрения автора вечным.Есть, разумеется, разные типы художников. Еще в переписке Гёте с Шиллером выяснилась огромная важность деления их на большой разряд, идущий от действительности к обобщению, и другой, стремящийся придать обобщениям характер живой жизни6
.Конечно, у Пруста воображение, стилизация, подчас прямой вымысел играют большую роль. Тем не менее в общем он реалист.
Как мы уже сказали, прелесть и сущность его художественного акта есть воспоминание.
Как всякая часть человеческой психики, воспоминание есть дело живое и зыбкое. Даже в области науки, прежде всего истории, мы встречаем здесь огромное количество интереснейших проблем. Оставим сейчас эти проблемы в стороне, примем за исходный пункт нечто более или менее объективное: свидетельское показание, жизненный протокол.
Всякий знает, что свидетельское показание, жизненный протокол, документ суть вещи ненадежные, довольно субъективные. Для «исторического» труда, который ставил бы себе целью «установление незыблемой истины», точность воспоминаний есть основное достоинство; и, например, мемуарно-исторические работы с этой точки зрения имеют подлинную ценность лишь в случае чрезвычайной свежести памяти вспоминающего и его беспристрастия. Здесь сопоставление с другими свидетелями является научной необходимостью, и почти дьявольски скептической мыслью выскакивает от времени до времени положение, что никаким сопоставлением воспоминаний и даже документов действительность не может быть восстановлена, а лишь приблизительно изображена.
Другое дело — воспоминания художественные. Художественные мемуары могут прямо отмахнуться от научного остатка мемуарности и перейти к тому широкому слою произведений, которые Гёте хорошо назвал «Dichtung und Wahrheit»7
.