Те критики, которые хвалили ее, в хвалах своих произнесли над ней окончательный суд. Приведу того, кто мне больше всех внушает доверия, — Эдмона Сэ. Вслед за Павловским, за Бриссоном, за Нозьером он повторяет, что Депре впервые распутала гордиев узел и разъяснила загадку датско-британского сфинкса. Как же? Изобразив Гамлета обыкновенным молодым человеком, деятельным, умным, добрым, честным, который ведет свою линию сквозь препятствия, побеждая также и кое-какое внутреннее сопротивление и, ради собственной безопасности, притворяясь умалишенным.
Неужели этот ответ: «Гамлет? Да это просто молодой человек», — может считаться разрешением узла? Разрубила его Депре? Пожалуй, если под разрубанием узла мы будем разуметь крайнее упрощение задачи.
Я знал одного господина, который философский вопрос об идеальной или вещной сущности мира разрешал так: он стучал по стене и говорил: «Просто стена, видите, твердая. Какой же тут может быть идеал».
Депре два года работала над Гамлетом, а вышло у нее — «просто стена». Что сделала она со всей гамлетовской скорбью, этой чудной патетической симфонией пессимизма? Она сделала из нее какое-то случайное хныкание, от которого ее бодрый Гамлет мальчишески быстро оправляется.
Что сделала она с ядовитой иронией принца? Она превратила ее в дерзости, вроде тех, которые гимназисты в злую минуту откалывают классным надзирателям.
Что сделала она с любовью Гамлета к Офелии?
Дам анализ одной сцены, чтобы вам ясно стало, на каком уровне держалось ее исполнение.
Завидев Офелию, издали приближающуюся, Ирвинг, словно пораженный в самое сердце идеей, что новое положение должно заставить его вырвать с корнем из своего сердца нежный цветок любви, быстро отходит в сторону. Почти со страхом и в то же время нежностью глядя издали на любимую, он шепчет с бесконечной грустью: «Офелия! О нимфа, помяни меня в своих святых молитвах». Лишь позднее,
Депре развязно подходит к Офелии и говорит вызывающе: «Офелия!» Потом выкрикивает, как грубейшее ругательство: «Нимфа!» — и продолжает с нахальной иронией: «Помяни меня в твоих молитвах».
От этого приступа я сморщился, как от рюмки уксуса.
А что делает Депре с философской первой частью сцены на могиле. Я не видел Томазо Сальвини, но его сын Густаво, который, говорят, в этой сцене дает тот же рисунок, вырастал в ней в какого-то монументального плакальщика по судьбам человеческим. Кажется, что исполинская черная тень согнувшегося и заплаканного над черепом Иорика Датского принца топит всю залу и меланхолическим конусом отбрасывается в пространство миров. Слова, как удары погребального колокола, как музыка отпевания всех надежд и всякой (гордости. Любя эту сцену и мучаясь ею, я с ужасом заметил, что она не произвела на меня ровно никакого впечатления у Депре. Пробежала, как комнатной температуры вода между пальцев.
Такая хорошая артистка. Ведь и по фигуре и по лицу совсем она не подходящая для Гамлета и все время оставалась женщиной. И каким цыплячьим казался ее, в общем, прекрасный голос.
С удовольствием было принято в передовых кругах известие о том, что дипломатический инвалид — господин Кларти — оставил, наконец, своим покровительством Французскую Комедию.
Его преемник Kappe был бледным директором драматических театров Vaudeville, Gymnase, но оказался на большей высоте как руководитель Opera Comique11
. Будем надеяться.Новые пьесы Бернара и д'Аннунцио*
Тристана Бернара обыкновенно называют юмористом, но, как всякий очень даровитый человек, он и до сих пор по содержанию уже переходил за рамки «веселой» беллетристики. Теперь он перешел эти рамки и формально, написав свою драму «Жанна Доре», идущую в настоящее время в Театре Сары Бернар1
Вместе с Куртелином и Абелем Эрманом Тристан Бернар, несомненно, является крупнейшим представителем французского юмора. Из всех этих знаменитых писателей первый наиболее непосредственен и меньше всего приспособляется к публике. Смеется он часто наивно, без претензий на большую глубину, но к этому увлекает его не желанно во что бы то ни стало смешить толпу, а его личная склонность к беззаботному веселью. Так же точно, когда за маской смеха проглядывает у него скорбное лицо печальника и внезапным взмахом дает изумительные синтезы, заставляющие вас плакать и улыбаться, открывающие вам глубины современного человеческого сердца, он делает это не для эффекта, а с тою же милой непосредственностью. Жорж Куртелин — один из немногих французских писателей, которых можно назвать поэтом «божией милостью».
Двое других идут, несомненно, навстречу спросу публики, приспособляются к ней и, хотя головой превосходят присяжных парижских развлекателей, все же примыкают, в общем, к их шумному и неразборчивому легиону.