— Вот что: прошу не забывать, кто мы теперь! Помните о своем достоинстве и считайтесь, пожалуйста, с моим. И было бы самым правильным, леди Россмор, не упоминать больше моей фамилии.
— Господи помилуй! Да как же я теперь должна называть тебя?
— Наедине вы еще можете, пожалуй, называть меня ласкательно и уменьшительно, но при посторонних ваше сиятельство должно величать меня
Да ты с ума сошел! У меня язык не повернется так называть тебя, Берри!
— Ничего не поделаешь, любовь моя: мы обязаны жить сообразно нашему новому положению и по мере сил и возможностей подчиняться его требованиям.
— Ну ладно, будь по-твоему. Я никогда до сих пор не шла против твоих желаний, Мал… милорд, и сейчас поздно мне меняться, хоть, на мой взгляд, это самая дурацкая затея из всех, какими ты когда-либо забивал себе голову.
— Узнаю мою преданную женушку! Ну, поцелуемся и будем друзьями.
— Только вот… Гвендолен! Уж и не знаю, смогу ли я когда-нибудь примириться с этим именем. Да никто и не поймет, что это наша Салли Селлерс! Слишком оно длинное и не подходит ей — точно херувима вырядили в долгополое пальто; и потом какое-то оно не наше, иностранное.
— Ничего, зато ей оно придется по вкусу, миледи.
— Вот с этим не спорю. Она обожает всякую романтическую чепуху, — только не пойму, откуда это у нее. Во всяком случае, не от меня, это уж точно. Да мы еще отправили ее в этот дурацкий колледж — там ей совсем голову заморочили.
— Нет, ты только послушай ее, Хокинс! Колледж Ровена-Айвенго — самый избранный и аристократический пансион для девиц у нас в стране. Попасть туда почти невозможно: надо быть либо очень богатой и светской девушкой, либо доказать, что не менее четырех поколений твоих предков принадлежали к так называемой американской знати. А в каком здании они живут! Настоящий замок — с башнями, башенками и миниатюрным рвом; и все у них там названо по романам сэра Вальтера Скотта[12]; даже самый воздух, кажется, пропитан королевским величием и благородством. У всех богатых девушек есть фаэтоны, и кучера в ливреях, и верховые лошади с грумами-англичанами — в цилиндрах, узких куртках со множеством пуговиц и в высоких сапогах; в руках они держат рукоятку от хлыста и следуют за своими барышнями на расстоянии шестидесяти трех футов…
— И ничему толковому, Вашингтон Хокинс, их там не учат, ровным счетом ничему, — одной только фанаберии и кривлянью, которое уж никак не к лицу американским девушкам. Но ты пошли, пошли за леди Гвендолен: ведь дворянские правила, насколько мне известно, требуют, чтоб она явилась домой, надела траур и взаперти оплакивала этих арканзасских олухов, которых она лишилась.
— Дорогая моя! Олухов?! Помните: noblesse oblige![13]
— Да уж ладно, ладно тебе! Говори со мной на том языке, какому тебя с детства учили, Росс… ведь других ты не знаешь, и уж очень у тебя коряво получается. И не смотри на меня вытаращив глаза — подумаешь, ну оговорилась я, какое же в этом преступление? Нельзя в одну секунду забыть то, к чему привык всю жизнь. Ну ладно уж: Россмор… теперь успокойся и займись Гвендолен. Так вы ей напишете, Вашингтон, или пошлете телеграмму?
— Он пошлет телеграмму, дорогая.
— Я так и думала, — пробормотала миледи, покидая комнату. — Хочет, чтобы все видели, как она адресована. Совсем заморочит голову ребенку. Телеграмма, конечно, до нее дойдет, потому что если там и есть еще какие-нибудь Селлерсы, они ведь не смогут принять ее на свой счет. Ну а наша, разумеется, станет ее всем показывать и уж натешится вдоволь… Что ж, может ей все это и простительно. Ведь она такая бедная, а вокруг все такие богатые, и она немало настрадалась от чванства этих девиц с ливрейными лакеями, так что ей, конечно, захочется поквитаться с ними.
Дядюшку Дэниела послали отправить телеграмму, ибо хоть в углу гостиной и висел предмет, похожий на телефон, Вашингтон, несмотря на все старания, таки не смог вызвать станцию. Полковник пробурчал что-то насчет того, что «эта штука