— Верно. Недостаточно уметь зарифить сезни[31], надо еще, чтоб и твой помощник знал, что ты это умеешь. Так у человека создается имя. Что нам нужно? Доброе слово, сказанное вовремя. «И да падет зло на голову замышляющего его», — говорит Исайя[32].
— Совершенно справедливое и вполне уместное изречение, — сказал Трейси. — А где вы изучали живопись, капитан?
— Да нигде, это у меня от природы.
— Он как родился, так и стал эту пушку рисовать. Сам он ничего не делает, за него все талант делает. Он может спать, но дай ему в руку карандаш — и он нарисует пушку. Вот если бы он мог пианино изобразить, если бы он мог гитару изобразить, если бы он мог корыто изобразить — какое это было бы счастье, Heiliger Johannis![33] Ведь мы бы разбогатели!
— Очень обидно, что такая ерунда мешает и не дает развернуться вашему творчеству.
Тут и капитан пришел в волнение:
— Вы правильно сказали, мистер Трейси! Мешает? Вот именно, мешает. Посмотрите-ка сюда. Вон тот парень, номер одиннадцатый, он — извозчик, преуспевающий извозчик, сказал бы я. Он хочет, чтобы мы изобразили его пролетку. Хочет, чтоб она стояла на том месте, где сейчас пушка. Я обошел эту трудность: сказал ему, что пушка — вроде бы наша торговая марка; она, мол, доказывает, что картина написана нами, и я боюсь, что, если мы ее уберем, возникнут сомнения: действительно ли это портрет кисти Солтмарш-Ганделя. Да и вы сами бы…
— Что вы, капитан! Вы принижаете себя, право принижаете! Всякий, кто хоть раз видел подлинного Солтмарш-Ганделя, уж наверняка не спутает его ни с чем. Уберите, удалите, снимите с портрета все детали, кроме цвета и экспрессии, и тем не менее любой человек признает вашу работу и остановится, чтобы по-восторгаться ею…
— О, как мне приятно ваши слова слышать!..
— …и снова скажет себе, как говорил уже сотни раз, что искусство Солтмарш-Ганделя — искусство совсем особое: ни на земле, ни в небесах не найти ничего подобного…
— Ach, nur horen Sie einmal![34] За всю мою жизнь никогда таких замечательных слов не слыхал.
— Так вот, значит, отговорил я его изображать пролетку, мистер Трейси, и он согласился со мной, но потребовал тогда, чтоб я изобразил похоронные дроги, потому как он состоит старшим помощником при похоронных дрогах, хоть они и не принадлежат ему, — просто он несет службу за жалованье. Но ведь я и похоронные дроги тоже не могу изобразить, — тут уж ничего не поделаешь, сколько ни волнуйся. То же получается и с дамочками. Приходят они и говорят, что хотят иметь «жонровый» портрет…
— А жанр, видимо, создают детали?
— Ну да, пушка, или кошка, или какая-нибудь там вещичка, которую изображаешь для пущего эффекта. Мы бы зарабатывали сумасшедшие деньги на дамских портретах, если б могли на переднем плане изобразить что-нибудь подходящее, потому как дамы ни во что не ставят артиллерию. Тут уж я кругом виноват, — со вздохом признался капитан. — А вот Анди — тот на высоте: он-то настоящий художник!
— Нет, вы только послушайте этого старика! Всегда обо мне так говорит, — промурлыкал довольный немец.
— Да вы сами посмотрите на его работу! Четырнадцать портретов, все как на подбор. И двух одинаковых не найдете.
— Вот сейчас я вижу, что вы совершенно правы: раньше я этого как-то не замечал. Удивительно! Второго такого художника, наверно, и не сыщешь?
— Еще бы. Вы попали в самую точку: он ведь к каждому человеку подходит по-разному. А это — зряшная трата времени, как говорится в сорок девятом псалме. Но что поделаешь! Зато это значит поступать по-честному, да и в накладе мы не остаемся.
— Да, он, конечно, большой мастер своего дела, ничего не скажешь, но только — не сочтите, что я его критикую, отнюдь нет! — вам не кажется, что он делает излишний нажим на технику?
При этом вопросе на лице капитана отразилось величайшее недоумение. Уставясь в пространство, он растерянно забормотал: «Техника… техника… политехника… пиротехника; ну конечно — фейерверк; слишком много красок». Затем уже громко, с самым невозмутимым видом сказал:
— Да, вы правы, он слишком ярко их раскрашивает, но нашим заказчикам это нравится; по правде говоря, все дело на этом стоит. Возьмите, к примеру, девятый номер. Это — Эванс, мясник. Если б вы видели его у нас в мастерской — человек как человек, самого обыкновенного цвета; а посмотрите теперь — точно у него скарлатина. А это-то как раз и понравилось мяснику. Сейчас я делаю набросок: хочу поместить на пушке гирлянду из сосисок, но еще не знаю, что получится. Если удастся, мясник будет наш.
— Ваш сообщник… то есть, я хочу сказать, ваш коллега — большой мастер колорита…
— О, danke schon…[35]
— По правде говоря, совершенно удивительный колорист, — второго такого, смею вас уверить, не сыщешь ни у нас, ни за границей: у него такой смелый, такой решительный мазок, точно он работает не кистью, а тараном; и манера у него такая необычная, романтическая, ни на что не похожая, ad libitum[36], такая волнующая, что… что… он… Он, очевидно, импрессионист?
— Нет, — простодушно возразил капитан, — он пресвитерианин.