Лаво мне тоже отсоветовал публиковать до первого вакантного кресла в Академии мои „Думы сельского жителя“. „Нет, нет, — сказал он мне, — вы уже достаточно преуспели… Если бы вы еще могли намекнуть, что больше не будете творить, что вы выдохлись, исписались, что вы просто светский человек… Академики это обожают“. Следует присоединить эти слова к ценному совету Пишераля: „Не приносите им ваших книг“. Видно, чем меньше у тебя трудов, тем больше возможностей. Весьма влиятельный человек этот Пишераль; он тоже приедет к нам летом, ему можно будет отвести комнату в третьем этаже, хотя бы бывшую кладовую, там видно будет. Сколько предстоит тебе хлопот, бедная моя Жермен, да еще при твоем слабом здоровье!.. Но ничего не поделаешь! И без того уже досадно, что у нас нет открытого дома зимою в Париже, что мы не можем принимать у себя, как Дальзон, Мозер и другие мои конкуренты. Лечись же, выздоравливай, ради бога!..
Возвращаюсь, однако, к торжественному обеду. Разумеется, там много говорилось об Академии, о тех, на ком останавливается ее выбор, о ее значении, о хороших и дурных толках на ее счет. По мнению Бессмертных, все хулители этого высокого учреждения просто неудачники, которым не удалось туда попасть; что же касается некоторых случаев забывчивости, на первый взгляд непонятных, то для каждого имеется веская причина. Когда я робко назвал имя Бальзака, нашего великого земляка, беллетрист Деминьер, ставивший когда-то шарады в Компьенском дворце, вышел из себя: „Бальзак! А вы его знали? Имеете ли вы понятие, милостивый государь, о ком вы говорите?.. Беспорядочнейший субъект, форменная богема! Человек, у которого никогда двадцати франков не водилось… Мне это известно от его друга Фредерика Леметра[33]
. У него никогда не было двадцати франков… И вы хотите, чтобы Академия…“[34] Старый Рею, трубочкой приложив руку к уху, вообразил, что говорят о жетонах, и сообщил нам забавный случай с его другом Сюаром[35], который, явившись в Академию 21 января 1793 года, в день казни короля, воспользовался отсутствием коллег и забрал себе все двести сорок франков, отпускаемых на каждое заседание.Этот старик с его неизменным: „Я сам это видел…“ — хороший рассказчик, и если бы не глухота, он был бы блестящим собеседником. В ответ на несколько строф, произнесенных мною в честь его изумительного долголетия, Жан Рею ответил чрезвычайно благосклонно, назвав меня „дорогой собрат“. Мой учитель Астье поправил его: „Будущий собрат“. Смех, крики „браво“, а потом, при прощании, они все величали меня „будущим собратом“, крепко и многозначительно жали мне руку и говорили: „До свидания, до скорой встречи!“ — как бы намекая на мой предстоящий визит. Сущее мытарство эти академические визиты, но раз всем приходится через это пройти… Астье-Рею рассказал мне после обеда у Вуазена, что перед его избранием старый Дюфор заставил его прийти десять раз и ни разу не принял. Астье упрямо явился в одиннадцатый и был принят как нельзя лучше. Нужна настойчивость. „В настоящее время я занимаюсь самым унизительным и скучным делом: добиваюсь кресла в Академию“, — говорит в своих письмах Мериме. И уж если такие люди гнули спину, подавая нам этим пример, то имеем ли мы право быть горделивее их?
В сущности, если Рипо-Бабен или Луазильон умрут — жизнь обоих в опасности, хотя Рипо-Бабен внушает мне больше доверия, — моим единственным серьезным конкурентом будет Дальзон. Талантлив, богат, в прекрасных отношениях с „князьями“, к тому же у него превосходный винный погреб. Против Дальзона только недавно обнаруженный грешок молодости: „Обнаженная“, книжонка в шестьсот стихотворных строк, выпущенная анонимно в издательстве „Эрополис“, весьма двусмысленная! Уверяют, что он скупил весь тираж и уничтожил его, но что еще осталось в обращении несколько экземпляров с собственноручной надписью автора. Бедняга Дальзон протестует, открещивается, как может, но Академия воздерживается от суждения, пока не будет выяснен вопрос; вот почему мой учитель, не входя в подробности, определенно заявил мне в прошлый вечер: „Я не стану голосовать за Дальзона“. Академия — это салон, вот что нужно понять прежде всего. Туда можно войти только в приличном виде, с незамаранными руками. Как бы там ни было, я слишком порядочный человек и слишком уважаю своего противника, чтобы нанести ему удар из-за угла. А Фажа, переплетчика Счетной палаты, этого странного маленького горбуна, осведомленного о всех библиографических редкостях, которого я иногда встречаю в мастерской Ведрина, я решительно осадил, когда он вздумал предложить мне один из надписанных экземпляров „Обнаженной“. „Ну что ж, возьмет господин Мозер“, — невозмутимо заметил он.