В Лейпциге — студенты как школьники, их муштруют, делают выговоры за громкий разговор; но на экзамене — обратно, равный с равным.
У нас — наоборот: в коридоре студент профессора «хлопает по животу», а на экзамене — как школьник, трусит, заискивает.
Эти первые в России впечатления (университетской жизни) отвадили Терещенко от России, сразу заставили усумниться в «способностях русского народа» (разговор наш зашел по поводу «обвинительного акта» Боброва — у Ремизова и разговора с Л. Андреевым, который хвастался: «Придут, бывало, семь пьяных приятелей в публичный дом, и вдруг откуда ни возьмись — разговор на самую душевную и серьезную тему»). Я, говорит Терещенко, предпочитаю славянофильство. Всего противнее и дальше — «интеллигентство» (эпигонское — КЯ). Старообрядцы, Москва, П. Рябушинский заставили Терещенку верить в скрытые силы русского народа.
О стихах. Брюсов, говорит, «не поэт» (первое впечатление от «Зеркала теней»). Бальмонта не знает. Вяч. Иванова не знает.
При этом — милое это лицо. М. И. Терещенко, для которого «мир внутри него», — взрывает во мне ключи, которые подтверждают мне, что есть мировые связи, большие, чем я. В нем спит религия.
Все это я пишу, а каково близкое? Все время пронзает мысль о том, где, как она. В ней — моя связь с миром, утверждение несказанности мира. Если есть несказанное, — я согласен на многое, на все. Если нет, прервется, обманет, забудется, — нет, я «не согласен», «почтительнейше возвращаю билет».
Сегодня вечером — десятая годовщина.
День языка — двенадцать часов подряд. Мама и тетя завтракают, Ивойлов обедает, вечером — у мамы — Ася Лозинская с матерью и мужем. Измученность.
Утро. В газете — Мережковские продолжают высказываться о пьесе Сологуба на Александринке. Статья Дмитрия Сергеевича — большой силы.
Вчера с мамой и тетей —
Княжнин. Интеллигентская «совесть». «Да, я эгоист». Аничков не платит денег, но «честный человек». Разоблачения: Ремизов и Пяст будто против него при ссоре с Аничковым — за «сильного» Аничкова. Щеголевское издание Пестеля… Неверие в Терещенку. Затравлен, запуган. Глаза — косят, алые. Тревожит меня — и хорошо, и плохо.
М-me Бражникова — ужасно грязная полька…
Боже мой!
Если бы Люба когда-нибудь в жизни могла мне сопутствовать, делить со мной эту сложную и богатую жизнь, входить в ее интересы. Что она теперь, где, — за тридевять земель. Мучит, разрывает,
Василий Менделеев вчера шепелявил по телефону, сегодня прислал письмо для пересылки ей, а я не знаю ее адреса даже.
Пишу длинно Ивойлову и отвечаю коротко и ясно г. Бенштейну. — Днем Пяст звонил по телефону, у него что-то важное случилось — несчастье — жена, завтра будет у меня обедать. Потом — Женя говорил, хотел вечером прийти с Ге, отложили до будущей недели. Потом — я понял окончательно, что Рыцарь- Грядущее должен быть переделан. — Пока я обедал, приехали Терещенко и Ремизов, мы катались — покупали в Гостином дворе подставку для лампадки (Алексею Михайловичу), потом — на Стрелку. Потом меня отвезли домой, но я опять ушел.
Милая, когда ты приедешь, какая будешь, как жизнь пойдет? Господь с тобой.
Утром зашла мама. Ей — развитие нового типа Рыцаря-Грядущее. Гулянье по островам. Талый восторг. Обедает В. А. Пяст, рассказал сначала об истории с женой, хочет брать детей, кажется, это надо. Потом — долгий разговор о «важном».
Ее комнаты пустые — каждый вечер захожу туда. Холодно, но остался запах.