Взрыв Великой французской революции произошел на далеком Западе. Россия была еще слишком младенцем, чтобы испытать на себе это потрясение. Правда, проснувшийся уже класс дворянства в лучших своих сынах не остался чуждым его идеям. Радищев и Пестель были революционными отголосками французского перерождения. Россия шла путями относительно независимыми от Запада; западными влияниями она стала проникаться относительно недавно и скорей ко вреду. Конечно, в области, например, архитектуры или живописи она, через посредство ампира, повторяла, и в некоторых случаях гениально, основные мотивы постреволюционной эпохи, но и здесь, а в музыке и литературе это было еще ярче, наша интеллигенция отошла от этих путей и устремилась к народу. В форме ли славянофильства, туманно мистического или благородно романтического или с черносотенным привкусом, в форме ли веры в деревню, которая обнимает у нас гигантскую область от Герцена до Успенского, в форме ли очарования бесценными сокровищами нашего фольклора, в форме ли жажды какого-то особенно нутряного и особенно честного реализма, в котором почуяли противовес западному формальному совершенству и западной искусственности, — но русский художник-интеллигент всех областей искусства искал особого пути, и нельзя не только Толстого, Достоевского, но и Тургенева, не только Мусоргского, но и Римского-Корсакова и Сурикова и Врубеля так просто отнести к какому-нибудь направлению, непосредственно связанному с Западом.
Я, пожалуй, решился бы сказать (выдвигая эту мысль, конечно, как схему и понимая, сколько тут можно привести исключений), что на Западе искусство идет от Французской революции, достигает в начале прошлого века кульминационных пунктов, обнимает в это время весь мир в своем единстве (и наши Пушкин и Лермонтов одной стороной, через Байрона, связаны с этим центром, но тотчас же начинают отходить в народность; в «Капитанской дочке», в «Купце Калашникове» уже что-то совсем иное), а потом постепенно изживает запас этих идей и чувств, заслоняется буржуазно-рыночным элементом, с одной стороны, и индивидуалистическим распадом — с другой.
Россия же открывает свой собственный путь. Французская революция светит и ей, но откуда-то издалека, и в конце концов очень широко понятое народничество есть та ось, вокруг которой вращается русский художественный мир в течение почти всего XIX столетия.
Надежда на народ, любовь к народу. Россия, словно какая-то отдельная планета, мало испытывая на себе притяжение общего центра, получая от него слишком мало лучей, должна была жить какой-то внутренней теплотой, а почерпнуть ее ей неоткуда было. Восточный центр, византийские традиции и т. п. — все это, конечно, пустое. Такой внутренний центр, особенно горячее ядро создалось вокруг своеобразной легенды о мужике или расширительно об особенностях русского человека, всегда, однако, имеющего тенденцию превратиться в мужика. Но и Россия зреет, и в ней крепнет и занимает почти доминирующее положение буржуазия, а вместе с тем происходит период своеобразного нового западничества.
Народничество выходит из моды, умирает мучительно, ибо народ не откликнулся. Буржуазия приобщается ко всему безвкусию западной буржуазной жизни, а интеллигенция — ко всему разноценному, терпкому, полному разложению анархо-богемской культуры западных кабачков с ее своеобразными гениями декаданса.
Однако и то новое, что я вскользь отметил, чутко вслушивалось в приближающуюся грозу; то, чем велик какой-нибудь Верхарн, не могло не сказаться в России. Ведь между народничеством и новой революционной волной не лежит почти никакой прослойки. Только что стал замирать гимн, почти вопль о красоте народной души, как раздались первые аккорды «Интернационала».
Третья форма западничества появилась в России. Русский пролетариат и примкнувшая к нему часть интеллигенции тоже протянули нити к соответственным формам мысли и быта. Но пролетариат в его сознательной части оказался исключительно революционным. Он сразу переживает все то, что мы говорили о Великой французской революции. Его поэты летят в огонь. Вопросы тактики, вопросы практики пьянят их, и только случайно тот или другой поэт или то или другое особенно нежное пролетарское сердце может отдаться художественному истолкованию новых переживаний.
Вот почему пролетарская культура, если даже включить в нее и ближних и дальних попутчиков, сравнительно бедна и не может быть не бедна. Но вот почему бедность буржуазии есть разорение и дряхлость, вот почему мнимое богатство, мнимая пышность эстетизирующей интеллигенции есть только зелено-золотые разводы на застоявшемся пруду, и вот почему бедность пролетариата есть только та же самая обнаженность весенней почвы.
Только одни барабаны грохочут пока, но потом в их сухой марш начнут все красочней, все страстней, все тоньше входить все инструменты человеческого духа.
Когда?