На следующий день Несецкий пришел пешком и без Трошки. О вчерашнем у нас не было и речи. Вечером я зажег свечу и читал газеты. Несецкий слушал внимательно, а наутро ушел на гумно работать с семьей Гаври. С этих пор мы виделись часто, и посещения Несецкого всякий раз доставляли мне истинное удовольствие. Однажды ночью, когда на полатях и с печи несся храп, он рассказал мне своим глуховатым голосом, заложив руки за голову, следующую историю своей ссылки в Березовские Починки.
Он был поляк, служил в солдатах и судился за какое-то военное преступление. Приговорен к лишению воинского звания и ссылке в места не столь отдаленные. Сначала его поселили на Омутнинском или Залазнинском заводе. Тут он начал устраиваться, даже женился. У него родилась дочь. И он, и жена души не чаяли в новорожденном ребенке. Но вот однажды из уездного города приходит приказ: прислать в полицейское управление Несецкого с семейством. Стояли большие морозы, и Несецкий отказался ехать за неимением достаточно теплой одежды. Исправник был самодур, человек крутой, и отказ какого-то ссыльного исполнить его предписание привел его в сильный гнев. Становой получил категорическое распоряжение, Несецкого с женой и ребенком усадили в сани и повезли в город. Когда десятский привез их к полицейскому управлению, то оказалось, что полуокоченевшая жена держала на руках мертвого ребенка.
— Не знаю, — рассказывал мне Несецкий в темной избе своим печально-надтреснутым голосом, — что тут со мной сделалось. Вошел в полицию и — прямо в присутствие. Исправник был тут. Вытянулся я перед ним во фрунт и докладываю громко: «Куда, говорю, прикажете, ваше высокоблагородие, мерзлую говядину свалить?» — «Что такое, что такое?..» — спрашивает исправник. Сразу я его озадачил. «Извольте, говорю, выйти посмотреть». Сам не пошел, послал какого-то писца. Тот возвращается и говорит тихо: так и так, полузамерзшая женщина и мертвый ребенок. Исправник растерялся. «Ты бы его, говорит, куда-нибудь… в снежок, что ли, закопал…» Тут в меня и вступило. «А-а, говорю, крещеного младенца в снежок! Слушайте, говорю, все!.. Будьте свидетели… Я сейчас архиерею донесу, как начальство приказывает крещеных младенцев в снежок зарывать…» И тут же сделал большой скандал в присутствии перед зерцалом.
Дело вышло громкое, затушить его было трудно. Исправника не любили, и свидетели показали правду. Вмешался архиерей. Исправник потерял место. Когда прибыл его заместитель, оба они вызвали Несецкого. Старый говорит новому: «Вот этот человек сделал несчастным меня и мое семейство. Через него я лишился места». А новый отвечает: «Ничего, мы ему самому найдем теплое местечко».
«Подлецы вы оба, говорю. А мое семейство где?..» — И опять сделал скандал перед зерцалом. С этих пор, поверите, жизнь мне стала в копейку. Я никого не боюсь, ничего не стыжусь, а меня люди стали бояться. Вы вот первый меня, спасибо вам, не побоялись — по-человечески заговорили.
До сих пор воспоминание об этом человеке сохранилось у меня как одно из трогательнейших и лучших воспоминаний молодости, когда и сам я был много лучше.
VI. Ходоки. — История Федора Богдана, дошедшего до самого царя
В ясный морозный день перед рождеством я застал у себя, вернувшись от Лазарева, только что привезенного нового ссыльного. Звали его Федором Богданом. Его только что привезли из Глазова, и он еще как-то растерянно оглядывался. Поселили его по соседству, верстах в полуторах. Ко мне он пришел вместе с десятским для разрешения спора: Богдана схватили на. родине, не дав ему собраться, и увезли в чем он был. Теперь в бумаге, при которой он был прислан, требовали, чтобы по доставке на место у него отобрали казенные вещи для возвращения в тюремный замок. Это была явная несообразность, но десятский боялся бумаги.
К счастию, на это нашлось средство. У меня тоже была бумага и перо, и я пустил их в дело: написал «отзыв» от ссыльного Федора Богдана, в котором изобразил, что так как Богдана выслали летом в чем он был, а теперь стоят лютые морозы, то он не имеет возможности исполнить требование администрации. Десятский смотрел с благоговением на это мое бумажное колдовство и, получив бумагу, спрятал ее за пазуху и уехал удовлетворенный: бумага была против бумаги. А Богдан остался.
Это был пожилой крестьянин в украинской свитке и бараньей шапке. Он усердно кланялся мне, осыпая меня благодарностями и называя добрым паном. Я объяснил ему, что я такой же ссыльный, как и он, но Богдан качал головой и говорил, что он знает людей и хорошо видит, что «я ж таки ему не ровня». Этого тона он потом держался со мной все время, упорно называя меня паном.
Родом он был из Киевской губернии, Радомысльского уезда, из большого села, название которого я забыл. Попал он сюда после того, как ухитрился подать прошение крестьян в собственные руки Александра II.