Однако трудовая жизнь ее не исчерпывается одним только трудом рук; есть у нее и духовные интересы и знания. Она вот твердо знает, что когда захворают овцы, то надобно молиться угоднику
Мало-помалу достоинства жизни Марфы стали окончательно преобладать над достоинствами жизни графини. И Марфа умеет петь, и она до седьмого часу отлично отплясывала на вечеринках, а рыбу и раков они теперь с мужем ловят каждое лето и притом даже совсем без «сапожек»; умеет и она приготовить, во-первых, «маленький» ленч в четыре часа утра, потом (в рабочую пору) «настоящий» ленч в девять часов, потом обед, потом полдник, потом ужин; умеет и она привлекать сердца «больших мальчиков», но деревенские большие мальчики худа ей не смеют делать, и когда один хотел было, чтобы она «обратила на него внимание», столкнуть ее с дровней, на которых она ехала с бельем к проруби, — то она сделала такой веселый жест, что «большой мальчик» сразу стал на четвереньки и мог проговорить только — «однако!», чем и заставил Марфу хохотать до упаду. Словом, все, что может проявить в жизни богато одаренная натура героини романа, все проявляет и Марфа, с тою только разницею, что ее полнота жизни неразрывно и во всех подробностях слита, во-первых, с жизнью мужа, а во-вторых, далеко не отделена от жизни общественной, мирской, в которой она участвует своей мыслью и своей заботой.
Это последнее преимущество — неразрывность интересов семьи с «миром», обществом — окончательно помрачило передо мною очарование того самого фонарика, откуда видна вся кипучая (?) жизнь Петербурга и где веет опахало, привезенное моряком, который имеет смелость и т. д.
Но когда я исчерпал все достоинства Марфы, мне стало как-то жалко утраченного впечатления романа. Впечатление было хорошее, а в деревенской глуши, не часто балующей такими прелестями, и подавно. Мне сильно захотелось опять восстановить это впечатление, опять немного полюбоваться изображенным в романе, и я вновь стал его перелистывать. Но увы!.. Теперь мне стали попадаться такие строчки, которые я проглядел под первым впечатлением и не обратил на них никакого внимания. А теперь именно они-то и выступили с особенной ясностью и окончательно истребили во мне все, что я за полчаса еще считал таким прекрасным и поэтическим.
Темным облачком затемнилась сначала одна, час тому назад яркая и светлая страница, а за ней другая и третья. На одной мелькнула мне такая прозаическая фраза:
«Муж мой состоит при одном из министерств и из двенадцати месяцев в году восемь проводит вне дома. Сперва мне эти разлуки стоили горьких слез, теперь я привыкла…»
А на другой и еще прозаичнее:
«Когда муж приезжает, не наглядится на меня. А пройдет месяц, другой, смотришь — завязываются чемоданы, приготовляются, чистятся ружья, и — прощай! „Нельзя, мое дитя, долг службы!“» (27).
А третья страница так и совсем меня доконала:
«Отъезд мужа может расстроить мои намерения, а он скоро может уехать.
Прочитал я эти строчки — и сразу все великолепное видение рассыпалось прахом!
Как старик в сказке о рыбаке и рыбке, когда золотая рыбка ушла в море, ничего старику не сказавши, «лишь хвостом по воде плеснула», — так и я очутился теперь в недоумении пред какой-то безотрадной пустотой. Передо мной, как и перед стариком, исчезли все сказочные чудеса, очутилась старая землянка, на пороге землянки не царица, а старуха,
Тайна сказочного великолепия стала совершенно ясна. Была золотая рыбка — и великолепие было, а ушла рыбка в «глубокое море» — и осталось от всего только землянка, да старуха, да корыто!