Калеб отвесил поклон еще ниже первого и вышел; Эдгар остановился в большом смущении, ожидая разговора, который должен был закончить день, ознаменованный уже столькими неожиданными событиями.
— Мастер Рэвенсвуд, — неуверенно начал сэр Уильям Эштон, — я надеюсь, вы истинно добрый христианин и не захотите окончить этот день, по-прежнему тая гнев в сердце своем.
Рэвенсвуд вспыхнул.
— У меня не было оснований, по крайней мере нынче, упрекать себя в забвении тех обязанностей, которые налагает на христианина его вера, — сказал он.
— Мне кажется, — возразил ему гость, — это не совсем так, если вспомнить все споры и тяжбы, к несчастью слишком часто возникавшие между покойным лордом Рэвенсвудом, вашим батюшкой, и мною.
— Я просил бы, милорд, — сказал Рэвенсвуд, с трудом сдерживаясь, — чтобы в доме моего отца мне не напоминали об этих обстоятельствах.
— В любом ином случае я исполнил бы вашу просьбу, продиктованную щепетильностью, — ответил сэр Уильям Эштон, — но теперь мне необходимо высказаться до конца. Я был слишком наказан, уступив чувству ложной щепетильности, помешавшей мне настоять на встрече с вашим отцом, которой я много раз добивался. Сколько горя, принесенного и ему и мне, удалось бы тогда избежать!
— Это правда, — сказал Рэвенсвуд после минутного молчания. — Я слышал от отца, что вы предлагали ему свидание.
— Предлагал, дорогой Рэвенсвуд. Но этого было мало. Мне следовало просить, умолять, заклинать! Мне нужно было разрушить преграду, которую корыстные люди воздвигли между нами, и показать себя в истинном свете, показать себя готовым пожертвовать даже большей частью моих законных прав из уважения к его столь естественным чувствам. Но я должен сказать в свое оправдание, мой юный друг (разрешите мне так называть вас), что если бы мы с вашим отцом когда-нибудь провели вместе хоть столько времени, сколько теперь мне посчастливилось пробыть в вашем обществе, то наша страна, вероятно, сохранила бы одного из самых достойных своих сынов, а мне не пришлось бы враждовать с человеком, который всегда вызывал во мне восхищение и уважение.
Сэр Уильям поднес платок к глазам. Рэвенсвуд тоже был растроган, но хранил молчание, ожидая продолжения этого удивительного признания.
— Я хотел, чтобы вы знали, — продолжал лорд-хранитель, — что, хотя я счел необходимым подтвердить законность моих требований через судебное определение, я никогда не имел намерения настаивать на чем-нибудь таком, что выходило бы за пределы справедливости.
— Милорд, — ответил Рэвенсвуд, — нам незачем продолжать этот разговор. Все владения, которые закон отдаст или уже отдал вам, — ваши или будут ими. Ни мой отец, ни я никогда ничего не приняли бы из милости.
— Из милости? Нет, вы меня не поняли. Вам трудно понять — вы не юрист. Права могут быть действительны в глазах закона и признаны таковыми, но тем не менее благородный человек не во всех случаях сочтет возможным ими воспользоваться.
— Очень сожалею об этом, милорд.
— Ну-ну, вы — точь-в-точь как молодой адвокат: в вас говорит сердце, а не разум. Нам с вами нужно еще многое решить. Неужели вы осудите меня за то, что я, старик, желаю мира и, оказавшись в доме человека, спасшего жизнь мне и моей дочери, хочу от всей души покончить со всеми спорами самым благородным образом.
Произнося эти слова, лорд-хранитель сжимал неподвижную руку Рэвенсвуда в своей, и поэтому молодому человеку, каковы бы ни были его прежние намерения, ничего не оставалось, как согласиться с гостем и пожелать ему доброй ночи, отложив дальнейшие объяснения до следующего дня.
Рэвенсвуд поспешил в зал, где ему предстояло провести ночь, и долгое время ходил по нему взад и вперед в сильном волнении. Его смертельный враг находился у него в доме, а в его сердце не было ни родовой ненависти, ни истинно христианского прощения. Рэвенсвуд сознавал, что как исконный враг сэра Эштона он не может предать забвению нанесенные его дому обиды, а как христианин не в силах уже мстить за них и что он готов пойти на низкую, бесчестную сделку со своей совестью, примирив ненависть к отцу с любовью к дочери. Он проклинал себя. Не останавливаясь, шагал он по комнате, освещенной бледным светом луны и красноватым мерцанием затухающего огня, и то отворял, то затворял зарешеченные окна, словно задыхался без свежего воздуха и в то же время боялся его проникновения. В конце концов страсти в нем откипели, и Эдгар опустился в кресло, которое на эту ночь должно было заменить ему постель.