В этой искренности—высшая и исключительная ценность ее стихов. Именно потому, что они ничем не обязаны фантазии, а всем — только пережитому, эти стихи так женственны. Это — душевные времена года, и никогда еще, со времен Сафо, нам не было дано так глубоко и ясно заглянуть, сквозь покрывало стихов, в женское сердце, увидеть, такой обнаженной, душу в водоеме чувства. Смущение, застенчивость, страх, стыд и осторожность (ведь она говорит во сне), все это ей чуждо. Мы, словно в чужую комнату, украдкой заглядываем в ее жизнь. Но она, обнаженная, так чиста, так благородна и целомудренна, что мы, подсматривая, не чувствуем стыда. Мы знаем ее сокровеннейшие переживания и знаем поэтому переживания всех женщин, благодаря этой одной, которая была искренна; и таким образом к ценности поэтической для нас присоединяется неоценимая документальная ценность. Ибо беспримерно в мировой литературе это блаженное чудо последней искренности, благодаря которому из маленьких песен, строка за строкой, мы можем построить целую женскую судьбу, целую биографию из стихов, причем нигде не окажется ни единого слова лжи, ничего приукрашенного или лицемерного. Здесь мы можем созерцать, во всей его неомраченной чистоте, то чудо кристаллизации чувства, которое обычно таится от света и постижения, таинство беременности, трепет первой любви, сумерки старости, трепет и счастье от нового ощущения двойной любви, муку отчужденности детей, которых уводит жизнь, воплощение чувственной любви в любовь к Богу, в религию. Ни у одного поэта чувство не было до такой степени прозрачным, не было до такой степени само поэтом, как в стихах Деборд-Вальмор, и возражение Сент-Бева—для нее высшая хвала: «Еllе n’est plus poète, elle est la poésie même»[62]
. He она творец, а чувство как бы творит сквозь нее.Музыка принесла ей стихи, музыка их же уносит от нее в мир. Подруги и посторонние кладут на ноты ее песенки; она изумлена, ей не верится, что они вдруг улетают в мир, окрыленные. Как некогда с любовью, так и теперь со славой: не привыкшая к счастью, она не может с ней освоиться, не может поверить, что эти стишки, которые она сочиняла за работой, наполовину играя, наполовину во сне, имеют какую-то ценность, какое-то значение. Ведь творчество было для нее только опиумом, небольшой радостью в великих страданиях, самообманом, своими восторгами и муками похожим на любовь:
Comme une erreur plus tendre elle a sa volupté[63]
, —и вдруг приходят люди, великие, знаменитые поэты и празднуют это как литературу. Сент-Бев приветствует ее стихи гимном; Бальзак, приветливый колосс, задыхаясь и пыхтя, взбирается к ней по ста тридцати ступеням, чтобы выразить ей свое восхищение; Виктор Гюго восторгается ею еще мальчиком. Со слезами и трепетом отвергает она все похвалы как незаслуженные, ей чудится чуть ли не насмешка в этом поклонении света, как некогда в поклонении Вальмора. Никакая слава не может ее отучить от все той же глубочайшей скромности. Она «stupide de joie»[64]
, когда ей скажут несколько приветливых слов; а когда Ламартин, знаменитейший из современников, приветственно обращается к ней с великолепными стихами, она содрогается, словно от ангельского зова. В ответном стихотворении, где на прекрасные строки она откликается еще более прекрасными, она испуганно отклоняет всякую славу:Oh! n’as-tu pas dit le mot gloire?
Et ce mot, je ne l’entends pas[65]
.Снова и снова указывает она на ничтожество своей маленькой особы: