Читаем Том 7. Мы и они полностью

В «Санине» Арцыбашев хотел, вероятно, показать, как должен жить и соединяться с женщинами самый гордый человек, носитель самого гордого вызова мирозданью (при мне один маленький студентик, вчерашний гимназист, приходил и спрашивал, «не жить ли ему по „Санину?“» Совсем решил Михайлов («Последняя черта») – тот же Санин, только он уже почти не рассуждает, а непрерывно «добывает» женщин, дрожа, что ему помешают в последнюю минуту. Тогда он «стонет, как зверь, у которого вырвали полузадушенную добычу». Отвратительно-холодные, и потому грязные, сцены этих половых соединений аккуратно чередуются со сценами смертей, написанных с тем же грязным холодом. Чтобы сказать, что это ужас, автор поступает просто: «Ужасом исказилось его лицо… выперли из орбит глаза, и он засмеялся. Смех был так ужасен, что женщины отскочили в ужасе». Это умирает старый профессор (толстовский Иван Ильич в подробностях болезни, до «судна» включительно, а во многих других подробностях – старый профессор из чеховской «Скучной истории». Повторение слова «ужас» придумал уже сам Арцыбашев). В коротких промежутках между обстоятельными соединениями и «ужасными» смертями – разные, тоже очень знакомые, лица проповедуют свои «новые» идеи. Наумов отличается от Кириллова («Бесы») только водяным и пошлым многословием. Он очень горд своим вызовом. «У меня есть идея!» – объявляет он. «Идея есть уничтожение рода человеческого…» «во имя бесполезных страданий». «Вся история земли сплошная кровавая река!.. Горе, страдания, болезни, тоска, злоба – все, что есть черного в фантазии человеческой, – вот жизнь людей… Людям пора понять, что это ужасно…» «Корчась в муках…» «Что это? Дикость, глупость или чей-то наглый обман?..»

Вывод – надо оказать «своеволие»… Гимназисты, окружавшие Наумова, при первом слове «идея» – всполохнулись, а после длиннейших рацей окончательно раскрыли рты. Новизна и сила идеи их потрясла. Что ж, ведь они Достоевского не читали, а только Бюхвера и Леонида Андреева.

«Наумов замолчал…» «Все молчали и как будто ждали чего-то». «Какая-то неясная тревога овладела всеми. Каждый прислушивался к голосам своей души и слышал там тот же мрачный, дикий голос. Тускло и темно представлялась жизнь. Угрюмо и тяжко…» и т. д. А один из недорослей даже заорал:

– Однако, напугали всех!..Черт возьми!..

Я нарочно не выписываю сплошь «ужасных» слов Наумова. Еще прочтет какой-нибудь гимназист, да потрясется. Корнет Краузе послушал-послушал Наумова, убедился – и застрелился.

В романе есть и Рогожин из «Идиота» – купец Арбузов, который любит смиренную девушку, «святую грешницу», то «хлеща ее плетью казацкой, то целуя ей ноги». Много-много знакомых, милых лиц, изуродованных почти кощунственно.

«Проклятия зверя», потрясание кулаками, угрозы мирозданью – в этом весь роман. Арцыбашев с последней натугой вызывает на бой мирозданье, а оно ничуть не вызывается. «Старушка три года на Москву сердилась, а Москва и не знала». Что ж поделаешь! Видно, ни арцыбашевскими, ни андреевскими средствами этот упрямый космос не проймешь. Напрасно и забираться «туда, ввысь, где безграничные пространства, вечный кристальный холод, миллиарды сверкающих светил и великая, могучая неподвижность вечности». Сам же видит, что она неподвижна. И не двинется. Это неслыханно, чтобы вечность вступала в сношение с недорослями. Пристают – только себя тешат.

Как образчик безграмотности, любопытно убеждение Арцыбашева, что люди «толкуются» о чем-нибудь, когда они о чем-нибудь толкуют. «Что вы все толкуетесь о самоубийстве?» Похоже на опечатку. Но это повторяется четыре раза. Какая уж опечатка!

Можно бы назвать еще немало книг с «вызовом»: это наш уличный лейтмотив. Но коснувшись учителей, – не оставить ли в покое учеников? Мне как-то душно стало среди толпы гимназистов, «толкующихся» о вечности. Хоть бы взглянуть в другую сторону.

Другой-то стороны, собственно, нет. Все нити у нас запутаны в один литературный клубок. Но можно, при усилии, надергать ниточек и более приятных.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже