Разберемся, однако, в этой «судьбе», не поддаваясь никаким «соблазнам»; исследуем «фатальную гибель» сложного и глубокого человека – тогдашнего (т. е. именно А. Григорьева) – от людей несложных и неглубоких (т. е. «либералов»). Блок уверяет, что это гибель именно фатальная, что все «тогдашнее» – как бы и «теперешнее»; что и сегодня мы видим А. Григорьевых, от «либералов» погибающих. Не увлекается ли Блок? Ясно ли видит, глядя на прошлое? Ясно ли видит, глядя на современность?
Подлинный, исторический Ап. Григорьев был смутен, слаб, недоделан ни в чем – ни в таланте, ни в характере. Он весь состоял из «педохваток»: сложен, проникновенен, религиозен, с душевной чистотой, многоспособен, и… решительно во всем «недохватка». Судьба к нему была несправедлива. Но… по тому закону, который выше справедливости (между прочим, это и закон истории), – «у имеющего недостаточно отнимется и то, что имеет». На встречном пороге исторической реки он завертелся щепкой; завертелся и пропал – насколько пропал.
Отношения либералов к Ал. Григорьеву во всей полноте – я не знаю. На Блока в данном случае опираться опасно. Думаю, до объективно-точных фактов все равно не доберешься. Достаточно и того, что мы знаем: «травля» (как называет Блок отношение «либералов» к А. Григорьеву) – была. Эти «узкие» люди предъявляли к «широкому» А. Григорьеву требования, на которые он не мог или не желал ответить; какие требования? Из статьи Блока ясно: требовали, по праву сильных (ведь они были «властители дум»), чтобы Григорьев отрекся от ненавистной широты ради их «узости». Не смел думать о «Шекспире», если есть «сапоги». Словом, обязывали его принять свой «либеральный лубок».
Вот первая, главная ошибка Блока, его историческая – да и не только историческая – слепота. Если не факты – смысл фактов от него ускользает безнадежно.
«Либералы» требовали от А. Григорьева гораздо большего и гораздо более глубокого, нежели всевозможные либерализ-мы: требовали человечества. И не подчинения, а равенства.
Дело вот в чем: быть «человеком» – значит уметь сделать выбор, быть на него способным, то есть способным и на жертву, так как без жертвы нет выбора. И в этом выборе, в этой жертве, надо уметь за себя отвечать.
Каждая историческая эпоха требует своего выбора, у каждой есть свое «направо», свое «палево», как бы эти правости и левости ни усложнялись и ни видоизменялись. Но закон выбора и античной жертвенности для «человека» постоянен и неумолим; уклоняющийся (все равно почему) выпадает, как человек, из истории и, если он не гениален, не остается особняком на своей вершине, которую далеко отовсюду видно, – сам делается жертвой. Вертится, как щепка, и, глядь, пропал в водовороте. Судьба Григорьева и многих, многих Григорьевых – вот эта «пассивная жертвенность». Его «не хватило» на выбор, на жертвы активные.
Только глядя назад, в историю, мы можем с известной отчетливостью определять, в чем именно был очередной человеческий выбор того или другого времени. Современники, делающие выбор, делают его часто бессознательно; интуитивно-волевой, – он все же остается именно выбором.
Белинский, Чернышевский, Писарев, все эти «либералы» так называемые, свой человеческий выбор сделали. Тут же прибавляю (еще не судя выбора как выбора), что его сделали, в равной степени, и Погодин, и Катков, и Леонтьев… только не сделали Аполлоны Григорьевы. В конце концов даже Фет, в меру своего «человечества», сделал весьма определенный выбор. И никакой «травли» на него не было, не вышло. Вообще между людьми разного выбора, но равно-людьми возможна только борьба, а «травля» даже не мыслится. И есть победители, есть побежденные, – но «затравленных» нет. Человека, если он не потерял человечества, ни «травить», ни «затравить» нельзя.
Время Белинского («либералов») и Ап. Григорьева было, по-своему, очень сложное время: и глухое – и острое; и бурно-молодое – и беспомощное. Уже напитаны были щедро чувства и мистикой, и поэзией. Уже сиял Пушкин, в котором, как в солнечном свете, живем и мы, – до сих пор. Но… ум и сердце человеческие (не чувства – сердце) едва начали просыпаться к жизни. Возвращаться к жизни, приходить в себя после недавнего оглушения. Кровавый образ 25-го года еще был у всех в памяти.
Но, конечно, совсем по-иному, в иных формах и в иных слоях общества начало возрождаться вечночеловеческое. Вернулась (неужели не могла не вернуться?) идея свободы. Самая беззащитная – она требовала самых ярых защитников; самая гонимая – требовала от защитников напряженной силы и великих жертв. Ей, этой идее, по времени долженствовало расти; за нее и повелась, в сущности, главная борьба. На ней, около нее сосредоточился историко-человеческий выбор.