– Вот что! – решительно сказал мой приятель охотнику. – Нам сейчас выходить. Я оставлю вам свой московский адрес и телефон. Приезжайте в Москву непременно. И поскорей. Я вас сведу с нужными людьми.
Он вырвал из записной книжки листок и торопливо набросал на нем свой адрес. Поезд уже подошел к станции, остановился и тяжело отдувался, готовясь тронуться дальше.
Охотник при слабом свете заката прочел записку моего приятеля и сказал:
– Вы писатель?
– Да.
– Как же, знаю. Читал. Очень рад познакомиться. Но позвольте и мне в свою очередь представиться, – солист Большого театра Пирогов. Ради всего святого, не обижайтесь на меня за этот небольшой «розыгрыш». Одно только могу сказать на основании этого розыгрыша: счастлива страна, где люди так горячо относятся друг к другу.
Он засмеялся.
– Я говорю, конечно, о том, с каким жаром вы хотели помочь колхозному счетоводу стать оперным певцом. И уверен, что если бы я действительно был счетоводом, то вы бы не дали погибнуть моему голосу. Вот за это спасибо!
Он крепко потряс нам руки. Поезд тронулся, и мы остались, озадаченные, на дощатой платформе. Тогда только мы вспомнили рассказ Дмитрия Сергеевича о том, что певец Пирогов каждое лето отдыхает у себя на родине, в большом заокском селе неподалеку от нас.
Пора, однако, кончать этот рассказ. Я ловлю себя на том, что заразился словоохотливостью от здешних стариков и разболтался, как паромщик Василий. У него одна история неизбежно вызывает в памяти другую, а та – третью, третья – четвертую, и потому нет его рассказам конца.
Задача у меня была самая скромная – рассказать хотя бы и незначительные случаи, свидетельствующие о талантливости и простосердечии русского человека. А о значительных случаях мы еще поговорим.
Шиповник
Ночью над рекой опустился туман. Пароход не мог идти дальше: за туманом не было видно ни бакенов, ни перевальных огней.
Пароход приткнулся к крутому берегу и затих. Только равномерно поскрипывали сходни, переброшенные на берег. По этим сходням матросы завели чалку и закрепили ее вокруг старой ракиты.
Маша Климова проснулась среди ночи. Такая тишина стояла вокруг, что было слышно, как в дальней каюте всхрапывал пассажир.
Маша села на койке. В открытое окно лился свежий воздух, сладковатый запах ивовых листьев.
Кусты, неясные от тумана, нависали над палубой. Маше показалось, будто пароход непонятным образом очутился на земле, в чаще кустарников. Потом она услышала легкое журчанье воды и догадалась, что пароход остановился у берега.
В кустах что-то щелкнуло и затихло. Потом щелкнуло опять. И опять затихло. Будто кто-то, щелкнув, прислушивался, пробовал на звук тишину и отзывчивость ночи. Вскоре щелканье перешло в длинный перелив и оборвалось коротким свистом. Тотчас на свист откликнулись десятки птичьих голосов, и внезапный соловьиный раскат пронесся по зарослям.
– Слышь, Егоров? – спросил кто-то наверху, должно быть на капитанском мостике.
– Такого соловьиного боя даже на Шексне не было, – ответил снизу хрипловатый голос.
Маша улыбнулась, вытянула перед собой руки. Они казались очень смуглыми при смутном свете ночи – только ногти белели на пальцах.
– Отчего это мне грустно, не понимаю? – спросила вполголоса Маша. – Жду чего-то? А чего, и сама не знаю.
Она вспомнила бабушкины разговоры о том, что есть на свете непонятная девичья грусть, и сказала:
– Глупости! Какая там девичья грусть! Просто у меня начинается своя жизнь. Потому чуть-чуть и страшно.
Маша окончила недавно лесной институт и ехала сейчас из Ленинграда на Нижнюю Волгу на работу – сажать колхозные леса.
Маша хитрила, конечно, перед собой, когда думала, что ей только чуть-чуть страшно. Страшно ей было по-настоящему. Она представляла себе, как приедет на лесной участок и начальник, – обязательно пыльный, угрюмый человек в черной куртке с оттянутыми карманами, в залепленных комьями глины сапогах, – посмотрит на нее, на серые ее глаза («Совсем как оловянные плошки», – думала о своих глазах Маша), на косы и подумает: «Прелестно! Не хватало нам еще этих девочек с косичками! Небось все будет теперь твердить про свои учебники. А у нас тут не до них! Как хватит суховей „астраханец“, так твои учебники, милая, тебе здесь не очень помогут».
За длинную дорогу Маша привыкла к мысли об угрюмом начальнике в черной куртке и перестала его бояться. Но грусть все же не проходила.
Маша не знала, что это вовсе не грусть, а то чувство, какому нет еще, пожалуй, точного названиям – замирание сердца перед неизвестным будущим, перед простой красотой земли с ее реками, туманами, глубокими ночами и шумом прибрежных ветел.
Сон не приходил. Маша оделась, вышла на палубу. Все было в росе – перила, проволочная решетка вдоль борта и плетеные кресла.
На баке слышался приглушенный разговор.
– Я ему говорю, – рассказывал молодой матрос. – «Дед, а дед, оставь мне покурить». Он дал мне окурок. Я затянулся, спрашиваю: «Чего ты тут, дед, делаешь ночью, в лугах?» – «Зарю, говорит, стерегу». А сам смеется. «Может, это последняя заря в моем существовании. Тебе, говорит, этого не понять. Ты парень молодой».