— Вот сюда, пожалуйте, батюшка. Да поостерегитесь, ступеньки у нас подгнили, того и гляди провалятся, — предупредил он и, поддерживая под локоть священника, помог ему взойти на крыльцо.
Уже в сенях отца Паисия встретил запах лекарств и то неуловимое, сопровождающее тяжелобольного в доме настроение, которое определить словами нельзя и которое можно почувствовать. Сапожник пошел первый, за ним проследовал батюшка.
В комнате, освещенной огарком, находились несколько женщин. Они о чем-то усиленно совещались чуть пониженными голосами, окружив постель. Вернее, нечто похожее на постель, состоявшую из жесткой широкой лавки, с брошенной на нее подушкой и каким-то грязным тряпьем, заменяющим матрац. На этом тряпье лежала худая, как скелет, желтая женщина с изможденным лицом и глубоко запавшими глазами. Она тяжело дышала широко раскрытым, запекшимся ртом. Искаженное лицо ее выражало нестерпимое страдание, казалось, глаза ее смотрели, уже ничего не видя… С глухим хрипом поднималась и опускалась ее впалая грудь.
При виде вошедшего священника женщины засуетились и заметались по комнате.
— Батюшка пожаловал… Слышь, Федосьевна, исповедаться бы да Святых Тайн приобщиться тебе, — наклоняясь к самому уху больной, произнесла старая слобожанка, за которой давно укрепилась репутация ученой лекарки-знахарки — из-за того, что она лечила своими собственными примитивными средствами слобожан.
Но больная на заявление лекарки ни словом, ни движением не дала понять, что слышала ее. Глаза Федосьевны, пустые и жуткие, по-прежнему ничего не выражали, а рот продолжал с хрипом выбрасывать дыхание.
— Никак кончается? — выразила предположение лекарка. — Батюшка, отец Паисий, поспешите отходную читать.
Священник приблизился к иконе, чтобы совершить последний обряд над умирающей. Отысповедовал глухою исповедью больную и, раскрыв над головою ее требник, засветил тоненькую восковую свечку и начал читать отходную.
Не успел докончить молитвы отец Паисий, как что-то бурно заклокотало в груди больной и на губах ее выступила кровавая пена. Все тело умирающей дрогнуло, и Федосьевны не стало. Душа ее отошла в лучший мир. Отец Паисий медленно осенил крестом умершую, дочитал над нею молитву и стал завертывать крест и требник в епитрахиль. Вокруг с громкими причитаниями суетились женщины. Кто-то всхлипывал, кто-то плаксивым, нарочито жалобным голосом причитывал, жалея какого-то сироту. Неожиданно широко распахнулась дверь из сеней, и в горницу стремительно вбежал мальчик лет двенадцати. Часто, несколько месяцев спустя, отец Паисий, рассказывая об этом случае, добавлял, что никогда не забыть ему того отчаянного, безнадежного крика "Мама!", каким огласил комнату ребенок, не забыть и того ужаса, который отразился на его худеньком, бледном лице.
Это был Вася, единственный сын покойницы. С тем же раздирающим воплем Вася бросился к матери, обхватил ее начинавшее уже холодеть тело, прижался лицом к ее груди и так и застыл без слов, без движений. Женщины замолкли сразу, подавленные видом этого безысходного чужого страдания.
Отец Паисий, направлявшийся было в сени, приостановился и тоже не отрывал глаз от обезумевшего от горя мальчика.
— Один, как есть один, сиротинкою круглым остался на свете, — произнесла сочувствующим голосом слободская знахарка. — А как Федосьевна-то его жалела, болезная! Ведь единственной утехой он рос у нее…
— Куда же теперь денется мальчик? Есть у него близкие, родственники?
— Какое, батюшка! Ведь приезжие они, и, сказывают люди, никого-то у них: не только что близких, но и дальних на свете нет. Совсем на улице очутился, бедный. Жаль до слез парнишку. Да ничего не поделаешь. Противу Господа не пойдешь. Он, Батюшка милостивый, ведает лучше нас, грешных, что там определено. А все же, кабы не были мы сами в нужде да в лишениях, каждая бы из нас с охотой мальца-сиротинушку к себе в дом приняла. Уж больно тихий да добрый парнишка и услужливый, да вежливый такой… — говорила женщина, утирая кончиком шейного платка мокрые от слез глаза. Она казалась вполне искренней в своем участии. Отец Паисий перевел с нее глаза на Васю. Теперь он уже не лежал ничком на груди матери. Его бледное, перекошенное судорогой личико было все орошено слезами — безутешными слезами высшего человеческого отчаяния, с которым, казалось, не сравнится никакое другое горе. Большие серые глаза мальчика, полные слез, с мучительным недоумением впивались в восковое лицо умершей.
"Зачем? Зачем ты ушла от меня, мама?" казалось, спрашивал этот взгляд, и худенькие ручонки все крепче и крепче сжимались у груди мальчика.
Невыразимое чувство жалости обожгло душу отца Паисия. Картина этого неподдельного, покорного, безропотного горя всколыхнула его. На глазах самого священника выступили слезы. Он тихо приблизился к мальчику, положил ему руку на плечо и, наклонившись к его лицу, проговорил: