Протанцевав все вышеизложенное, Излишняя любознательность вдруг останавливается. Она догадывается, что сделала дело совершенно бесполезное и даже глупое, что Хлестаков ее друг и руководитель и что, следовательно, подсматривать за ним нет никакой надобности. «Зачем я подслушивала? зачем подглядывала?» — говорит она и в негодовании на свой собственный поступок высоко поднимает ногу.
«Теперь слушайте же и меня!» — говорит Лганье и начинает:
«Я тоже внимательно следило за нашим другом и покровителем Хлестаковым и, видя его грустным, от всей души соболезновало. Однажды, узрев его гуляющим на берегу нашей трясины, я не вытерпело и подошло к нему. — Покровитель! — сказало я, — отчего так грустен твой вид? — Мой верный слуга, — отвечал он мне, — я грущу, потому что не знаю, какое сделать употребление из прекрасных способностей, которыми наградила меня природа!.. — Тогда я предложило ему мой проект всеобщего оболгания, и…»
Но здесь Лганье останавливается, с непритворной грустью спрашивает себя: «Зачем лгать? Кого облыгать?» — и, в заключение, поднимает одну ногу.
«Нет, послушайте-ка вы меня!» — вступает в свою очередь Вранье и вслед за тем начинает:
«На днях я встретило нашего милого Хлестакова в самом оригинальном положении:
Он лежал, животом кверху, на берегу нашей трясины и грелся на солнце. — Что ты, mon cher, тут делаешь? — спросило я его (ведь вы знаете, я с ним на «ты»), — и что означает эта оригинальная поза? — Молчи, — отвечал он мне, — я сочиняю либеральные измышления! Ты знаешь, — продолжал он, после краткого молчания, отерев слезы, струившиеся из его глаз, — ты знаешь, друг, что я сделался руководителем по части отечественной благонамеренности… и… и…» — Тут он вновь залился слезами, и сквозь всхлипыванья я могло разобрать только следующее: «До тех пор не успокоюсь, покуда не переломаю все ребра!»
Протанцевав это, Вранье намеревается сделать антраша; но так как для всякого ясно, что все рассказанное им есть не что иное, как сплошной вздор, то и Вранье не может воздержаться от горького вопроса: «Зачем я врало?» В негодовании на себя оно высоко поднимает одну ногу.
Таким образом, все трое стоят некоторое время каждый с одной поднятой ногой. В глубине сцены является Чепуха. Быстрым и смелым скачком она перелетает всю сцену и становится между упомянутыми тремя анакреонтическими фигурами. — Вы совершили множество ненужных подвигов, — говорит она, — потому что с вами была я! — Начинается
«До тех пор, — танцует она, — покуда я буду с вами, вы не будете иметь возможности ни подслушивать, ни лгать, ни врать безнаказанно. Все ваши усилия в этом смысле будут напрасны, потому что всякий, даже не учившийся в кадетском корпусе, разгадает их! Вы будете подслушивать, лгать и врать без системы, единственно для препровождения времени. Всякий, встретившись с вами, скажет себе: будем осторожны, ибо вот это — излишняя любознательность, вот это — постыдное лганье, а это — безмозглое вранье! Вы думали, что уже эмансипировались от меня, — и горько ошиблись, потому что владычество мое далеко не кончилось! Вы не уйдете от меня нигде, не скроетесь даже в эту трясину; везде я застигну вас и буду руководящим началом всех ваших действий! Вы спросите, быть может, зачем я это делаю?..»
Чепуха останавливается и в недоумении спрашивает себя: зачем, в самом деле, она так делает? В ответ на этот вопрос она высоко поднимает ногу. Начинается
Давилов и Хлестаков предаются воспоминаниям. Оба растроганы. — Сколько лет я томился в изгнании! — говорит Хлестаков. — Оторванный жестоким вотчимом от чрева любимой матери, я скитался по этим пустынным местам, но и среди уединения посвящал свои досуги любезному отечеству! — Прости меня, мой друг! — отвечает Давилов, — ведь я думал, что ты либерал! — Как «либерал»? но теперь, в сию минуту, разве я не либерал? — Кхе-кхе! — делает Давилов. — Так позвольте вам сказать, милый папенька, что вы не понимаете, что такое либерализм! — Сказавши эти слова, Хлестаков дает знать музыке умолкнуть, а публицистам приказывает свистать. Начинается