И выбежавшие на двор дети тоже не слишком падают духом:
«— Ничаво, на печке отогреемся».
А. Н. Толстой отказался от механического противопоставления классовых групп, а прибегнул к единственно правильному способу расщепления каждого отдельного явления и продукты этого расщепления предложил читателю как более или менее полнокровную картину классового общества.
Вот обедневший холоп Ивашка Бровкин приехал на помещичий двор. В дворницкой избе он встречает сына Алешку, отданного боярину в вечную кабалу.
«Мальчишка большеглазый, в мать. По вихрам видно — бьют его здесь.
Покосился Иван на сына, жалко стало, ничего не сказал. Алешка молча низко поклонился отцу.
Он поманил сына, спросил шепотом:
— Ужинали?
— Ужинали.
— Эх, со двор я хлебца не захватил. (Слукавил, ломоть хлеба был у него за пазухой, в тряпице.) Ты уж расстарайся как-нибудь…
Алешка степенно кивнул: „Хорошо, батя“. Иван стал разуваться и — бойкой скороговоркой, будто он веселый, сытый:
— Это, что же, каждый день, ребята, у вас такое веселье? Ай, легко живете, сладко пьете.
Один рослый холоп, бросив карты, обернулся:
— А ты кто тут — в рот глядеть!
Иван, не дожидаясь, когда смажут по уху, полез на полати».
Даже у этого Ивашки, последнего в общественном ряду, находится бодрость, и энергия, и человеческое достоинство, позволяющее ему не просто стонать, а вести какую-то политику. Он все-таки за что-то борется и, как умеет, сопротивляется.
Кузьма Жемов, преодолевая решительное сопротивление современников против… авиации, выражаемое в батогах, рассказывает:
«Троекуров… Говорю ему, — могу летать вроде журавля, — дайте мне рублев 25, слюды выдайте, и я через 6 недель полечу… Не верит… Говорю, — пошлите подьячего на мой двор, покажу малые крылья, только на них перед государем летать неприлично. Туда-сюда, податься ему некуда — караул-то мой все слыхали… Ругал он меня, за волосы хватил, велел евангелие целовать, что не обману. Выдал 18 рублев…»
И этот же самый Кузьма Жемов, пережив крушение своих летных планов, разбойное одиночество в лесу, тюрьмы и побои, попадает на каторгу в тульский завод, но даже в этом месте, даже в предвидении каторжного рабочего дня в нем не сдается гордость мастера и человека:
«По дороге сторож сказал им вразумительно:
— То-то, ребята, с ним надо сторожко… Чуть упущение, проспал али поленился, он без пощады.
— Не рот разевать пришли! — сказал Жемов. — Мы еще и немца вашего поучим».
Даже в мрачные времена тупого боярского правления эта народная энергия вовсе не склонна была переключаться в энергию терпения и стона.
«Мужик:
— …Мужик — дурак, покуда сыт. А уж если вы так, из-под задницы последнее тянуть… (взялся за бородку, поклонился). Мужик лапти переобул и па-ашел, куда ему надо».
Вот эти самые крестьянские уходы — это не только форма протеста и борьбы, но и форма активного жизненного мироощущения. Мужик идет «куда ему надо», а не просто страдает.
Петр I этой бедной и истощенной людской жизни, не лишенной все же своего достоинства, сделал принудительную прививку энергии. В этом деле он столько же следовал своей натуре, сколько исторической необходимости. И только потому, что в русском народе бурлили большие силы, требующие выхода, только поэтому петровское дело увенчалось успехом. А. Н. Толстой в высокохудожественной форме показал, что этот успех нужно видеть не в готовом совершившемся счастье, которое, конечно, было еще невозможно, а в подъеме народной энергии, в пробуждении народных талантов, в зародившемся буйном движении разнообразных сил. Часто эти движения не были даже согласованы друг с другом, часто они сталкивались и мешали друг другу, часто они вообще не знали, куда себя девать. Да и сам возбудитель этого движения сплошь и рядом был беспорядочен и противоречив, отражая в себе всю беспорядочность и сложность происходящих народных сдвигов. В этом смысле Петр является фигурой большого философского обобщения. Вокруг него, возбужденные им, влюбленные в него или ему сопротивляющиеся, разворачиваются молодые силы русского народа, и, несмотря на всю хаотичность событий, все они чрезвычайно гармонично отражаются в личности Петра. Поэтому ни в одном месте роман не производит впечатления дисгармонии или трагического разрыва частей. Меншиков, например, всегда стоит в фарватере темы А. Н. Толстого и тогда, когда он со шпагой бросается на стены Шлиссельбурга, и тогда, когда он передает Петру любовницу, и тогда, когда берет взятки. С точки зрения обычной морали, он недостаточно чистоплотен и высок. С точки зрения же нашего знания, окрашенного и оживленного рассказом А. Н. Толстого, иначе и не может быть: сила общественных сдвигов в молодом русском народе в то время была, конечно, гораздо больше силы какой бы то ни было нравственной традиции. Именно поэтому так правдиво и жизненно в романе Петр I не только требователен, но и великодушен.