– Что же, вы давно тут при монастыре? – спрашивает жена.
– А давно, милая барыня. Без малого усю жизнь. Я уж тут приобыкла.
Она смотрит своими белесоватыми глазами, точно говорит: «где же мне иначе и быть-то, как не в монастыре?»
– Зимой, наверно, у вас тут сумрачно?
– Чего сумрачно! Гостей нет, гостиница пустая… ну, конечно, снегом все заметает, а мы ничего. Дорожки-то, во-о, протоптаны, мы в валенках. Ничего. На братию стираем, одежку чиним.
– А в городе бывали?
– Как же, как же… Я в Сердоболе была.
Мы едим пресный гороховый суп. Она стоит около двери, слегка улыбаясь.
– У меня полушалок поизносился, яко. Луке. Он мне дал тридцать марок, говорит: «Съезди в Сердоболь, там себе и купишь». Разумеется дело, летом нельзя, а зимой ничего, съездила.
– В этом году?
– Нс-с, не в этом, тому годков пять. С нашими же, с прачками. Ничего, хорошо съездили.
– Город-то посмотрели?
– А чего его смотреть? Город, как город. Полушалок купила, да и домой.
– Что же, теперь когда соберетесь?
Ефросиньюшка весело рассмеялась. Вопрос показался ей странным.
– Да ведь я тот-то полушалок без малого пятнадцать лет носила. А так у меня все, слава Богу, есть. Мне ничего не нужно. Ну, съездила разок, и чего там… Господь с ним, с городом. Мне ничего не нужно. Вот, свою недельку у вас отслужу, а там другая меня сменит, мы по очереди. Летом-то хлопотно, гостей много… вот и заговорилась с вами.
Ефросиньюшка вышла, а мы доедали монастырские блюда.
– Прелесть, – сказала жена. – Лет через десять съездит еще разок, в Сердоболь.
В окне потемнело, когда Ефросиньюшка принесла самовар, – как следует, кипящий, с угарцем. Зажгли лампу, кажется, лучшую отысканную для меня в монастыре. От се зеленого колпака, выпуклых узоров на резервуаре, пахнуло Калугой, детством. При таких лампах готовили мы когда-то уроки.
Насколько быстра и как бы безраздумна в простоте своей Ефросиньюшка, настолько медлен, сдержанно-серьезен, и весь «в себе» о. Лука. Он постучал, вошел, перекрестился на икону, высокий, худой и слегка сгорбленный, в белом подряснике с черным бархатным поясом. Приблизился к столику, благословил яства и степенно сел. Он, как говорят, «хозяин» гостиницы. Целый день на ногах, целый день обращаются к нему с разными мелочами, и не раз, глядя на него, думалось, почему этот человек с мистическими темными глазами, худощавым чернобородым лицом, воистину иконописным – почему приставлен он к такому «мирскому» делу? Он очень живописен, раздавая ключи молодым послушникам и переводчикам, водворяющим туристов, но все-таки больше я его вижу в церкви, совершающим литургию, чем в холле монастырского отеля.
Он сел, спокойный и задумчивый, с несколько усталым и болезненным видом – иногда мне и вообще казалось, что он превозмогает физические боли. Разговор неторопливо налаживался. Временами о. Лука полузакрывал глаза, медленно проводил рукою по лбу, поправлял прядь волос.
– Да, приезжие бывают разнообразные. Конечно, русские нам ближе. Мы тотчас разбираем, кто православные паломники и посещают службы, кто туристы.
Это заметно, разумеется, и без его слов. Для иностранцев и туристов есть дорогой ресторан (ravintola, тут же при гостинице), паломники «вкушают» монастырскую пищу по номерам.
– Хотя, надо сказать, – продолжал о. Лука, – что и среди иностранцев попадаются интересные.
Он слегка улыбнулся. По его строгому лицу прошло что-то смягченное.
– Вот, например, появляются у нас однажды две девицы, американского происхождения. Мы, дескать, из Чикаго. Хорошо. Намерены посмотреть монастырь, пробыть два дня. Совсем молоденькие, сестры, очень живые, расторопные такие, всем интересуются. Покажи то, да покажи это. В церковь сейчас же отправились, приказали о. Борису в половине третьего утра к полунощнице в дверь постучать, будить, значит. (Прежде-то у нас в монастыре всем подряд в третьем часу стучали, и даже произносили особые слова: «Пению время, молитве час. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!» – а теперь этого более нет, лишь желающие заказывают.)