Вот такое соседство. И я думаю, человек, живший здесь до нас, при первой же возможности попросту бросил комнату и сбежал, ибо жить в ней не было никакой возможности и тянулась одна беспросветная маета. По воскресеньям или еще в субботу вечером машинистка приводила своих интернатных сыновей. В шесть-семь утра они уже кричали: «Ку-ку! Ку-ку!» Дальше начинался визг, вопли, возня, падали стулья, что-то грохалось и раскатывалось по полу. Потом дети заводили проигрыватель, включали на всю возможную громкость. У машинистки были хрипучие, заезженные пластинки. Мелодии помню наизусть и теперь. У меня и сейчас начинается что-то вроде нервной крапивницы, когда ненароком слышу вот это:
Они заводили его раз по двадцать. В те редкие ночи, когда машинистка все-таки спала или ее просто не было дома, я отдыхала, как от тяжелой ноши, но безмятежно отдохнуть в этом проклятом, набитом жильцами «дровянике» — так звали дом аборигены — было невозможно. Где-нибудь все равно, хоть отдаленно, пело-бормотало радио, неслись гулевые крики, кто-то ссорился, кто-то затевал переделки в квартире, не стеснялся стучать и в два часа ночи, кто-то плясал, справляя именины или свадьбу, и везде трубили, рычали в самый поздний, любой час расхлябанные краны и сточная канализация. Досыта и до слез нажившись во всех этих коммунальных и «благоустроенных», прихожу к выводу, что человечество, миллионы лет жившее в пещерах и землянках, все-таки не приспособилось за столь краткий срок к стремительно вершащемуся многоклеточному бытию, к микрорайонам, к бетонно-кирпичному стандарту, где оно совсем еще не научилось жить и вряд ли скоро научится. К тому же миллионы лет человек был без радио, без телевизоров, магнитофонов, воющих водопроводных труб, пылесосов, центрифуг и стиральных машин и без того безвыходного как бы положения, когда один дурак легко портит жизнь сотням нормальных людей. На фронте, в землянках, я, бывало, спала лучше, чем в «благоустроенной», вечно в ожидании, даже во сне: вот явится не знающая никаких приличий блудливая баба, эта Ирочка, зазвучит ее голос — крик, наглый смех, забухают сапоги, а то и «Чико» опять поедет к нам из Порто-Рико.
Ирочка довела меня до отчаяния, и однажды я встретилась с ней на лестнице, высказала все.
Пустоглазая тощенькая дрянь, она смотрела, поджав впалые губки. Бледненькое, блестящее от крема косметическое лицо завзятой пустельги и хамлюги, подбородок лимоном, выщипанные бровки, одна жесткая наглость во взгляде. Больше ничего. Ничего!
— Кто ты такая мне указывать, как жить?
— Я… Я уже не могу домой заходить, спать не могу от вашей машинки, от вашей возни, вашего грохота, вашей..
— Если голодная — так и скажи. И тебе приведу… Чего орать? Сама кто?
О, сколько я видела потом, сейчас, тогда точно таких. Их словно бы больше и больше!
— Скажи своему… хахалю, чтобы он хотя бы снимал сапоги!
— А может, я люблю как раз в сапогах? — она меня уже мерила взглядом готовой цапнуть гадюки. — Кто ты такая меня учить?! Ты такая же б… Одиночница! Фронтовая подруга! Строишь из себя! Во-е-ва-ла там! Знаю как!
И тогда я ударила ее. Столкнула с лестницы. Она покатилась, завизжала на весь подъезд. Из квартир высовывались и меня стыдили! А машинистка кричала: «Сука! Стерва фронтовая! Я этого так не оставлю! Ты у меня наотвечаешься!»
И меня действительно начали вызывать к следователям, приносили повестки. Меня предупреждали о возможной ответственности. Машинистка наврала, нагородила, что я избила ее сильно. Собирала свидетелей. Неожиданно на ее стороне оказалась одноглазая Таисья. Меня же защитил Коля-пианист, показавший, что Ирочка первая стала меня обзывать. Дело едва закрыли. Я проклинала себя за горячность. Сорвалось. Стоило трогать эту гадину. И еще я поняла: подлец всегда защищен! Пока найдешь управу — сама сломаешься! И все продолжалось по-прежнему: машинка стрекотала, сапоги бухали еще наглее, кровать скрипела и Чико-Чико ехал к нам из Порто-Рико.