Но слова дочери запали в душу. Что ж… Писательницей, конечно, не стану. Философом — тоже, хотя богиня философии женщина, а значит, должна быть женская мудрость. Но написать правду о своей жизни, войне, людях, с кем сталкивала судьба, событиях, стремительно уходящих за пределы памяти, за ее горизонт, я могу. Пусть будет для той же Они… Мысль потихоньку жгла меня. Ведь уйду я, и уйдет страница во многом, быть может, полезная ей. И стала писать регулярно, находя в записанном откровении перед кем-то словно бы наивно-горькое, сладко-облегчающее и близкое к стыду удовлетворение. Облегчалась, разгружалась душа. А я думала: пусть несовершенно, пусть как получится, но только правду, не кривя душой перед белым листом. Одну правду, истину, потому что я убеждена: нельзя лгать бумаге — это то же самое, что лгать людям и себе.
А здесь я записала для завершения свою первую и единственную, может быть, поездку в Москву, где мне должны были вручить совсем уж нежданно-негаданно медаль имени Флоренс Найтингейл. Высшую награду, которой удостаивает медицинских сестер Международный Красный Крест. Я и до сих пор не знаю, заслужила ли ее.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Ехала в Москву. Поездом. Казалось, через всю Россию. Глядя в окно, я понимала — это всего лишь часть огромной, немыслимо широкой, протяженной и прекрасной Земли, узкую полосу которой она дарила мне каждое мгновенье, и я благодарно смотрела, любовалась ею. Ехала, вспоминала тот свой первый путь к Москве, сорок лет назад. Девочки в новых грубых шинелях, казавшихся нам какими-то очень надежными… Тогда была осень, октябрь, и сейчас был октябрь, лишь теплый, застоявшийся. Еще даже не сквозили чащи, и редко видно, где-нибудь в косогоре, на отшибе, растерявшее лист, ветрами раздетое дерево. Березы стайно хранили красоту, и поля зеленели пригожей кроткой озимью. Земля цвела последним цветеньем перед холодом, снегом и словно бы перед расставанием.
Целый день я смотрела в окно, пила чай, пыталась читать — сдуру, не иначе, взяла в дорогу книгу Мопассана — роман «Милый друг». Но чтение как-то совсем не оставляло во мне ничего, и я не схватывала даже давно знакомый сюжет, мысли бежали поверх книги, и если я думала о строчках романа, то лишь о том, как далек теперь, наверное, Мопассан и его герои от мира, в котором я живу, и зачем потащила в Москву эту книгу, разве что инстинктивно желая отвлечься от того, что как раз и не давало мне читать… Прошлое. Что выхватывает из него куски, картины, как из странного запасника, ставит их перед тобой, не дает забыть? Битый, гулкий товарный вагон-«телятник». Я и Платонова сидим в черном дверном проеме, свесив ноги, держась за стенки. Щека Платоновой нежно-розово-чистая и глаз по девичьи, если не по-детски, непорочно глядящий в мир, в будущее, которого у нее оставалось на одни сутки. Желто и красно полыхающие вагоны. Нарастающий стон пикировщика… Землянка, где от взрывов пластами валится со стен глина, сквозь накат сыплет песок и землю, а рядом кричит умирающий. Днепр, ало залитый кровью, в сполохах блескучих огней, голубых и зеленых трасс. И особый шум снарядов, похожий на чей-то жуткий вздох, когда взметается из глубины вода, дергает плот, на котором не то плыву, не то уж тону… Масленые снаряды, тяжелые, скользкие, которые я хватаю из укладки. Танк со сползшей башней. Нефтяной, толчками, дым-костер над его замершим безголовым корпусом. Дым. Запах горелой нефти и земли. Им была с кровью пропитана вся война..