Последние юноши Франции были сен-симонисты и фаланга. Несколько исключений не могут изменить прозаически-плоский характер французской молодежи. Деку и Лебра застрелились оттого, что они были юны в обществе стариков. Другие бились, как рыба, выкинутая из воды на грязном берегу, пока одни не попались на баррикаду, другие – на иезуитскую уду.
Но так как возраст берет свое, то большая часть французской молодежи отбывает юность
В Англии артистический период заменен пароксизмом милых оригинальностей и эксцентрических любезностей, т. е. безумных проделок, нелепых трат, тяжелых шалостей, увесистого, но тщательно скрытого разврата, бесплодных поездок в Калабрию или Квито, на юг, на север – по дороге лошади, собаки, скачки, глупые обеды, а тут и жена с неимоверным количеством румяных и дебелых baby[109], обороты, «Times», парламент и придавливающий к земле ольдпорт[110].
Делали шалости и мы, пировали и мы, но основной тон был не тот, диапазон был слишком поднят. Шалость, разгул не становились целью. Цель была вера в призвание; положимте, что мы ошибались, но, фактически веруя, мы уважали в себе и друг в друге орудия общего дела. И в чем же состояли наши пиры и оргии? Вдруг приходит в голову, что через два дня – 6 декабря, Николин день. Обилие Николаев страшное: Николай Огарев, Николай С<атин>, Николай К<етчер>, Николай Сазонов…
– Господа, кто празднует именины?
– Я! – Я!
– А я на другой день.
– Это все вздор, что такое на другой день? Общий праздник, складку! Зато каков будет и пир!
– Да, да! У кого же собираться?
– С<атин> болен, ясно, что у него.
И вот делаются сметы, проекты, это занимает невероятно будущих гостей и хозяев. Один Николай едет к «Яру» заказывать ужин, другой – к Матерну за сыром и салами. Вино, разумеется, берется на Петровке у Депре, на книжке которого Огарев написал эпиграф:
Наш неопытный вкус еще далее шампанского не шел и был до того молод, что мы как-то изменили и шампанскому в пользу Rivesaltes mousseux[112]. В Париже я на карте у ресторана увидел это имя, вспомнил 1833 год и потребовал бутылку. Но увы, даже воспоминания не помогли мне выпить больше одного бокала.
До праздника вина пробуются, оттого надобно еще посылать нарочного, потому что пробы явным образом нравятся.
При этом не могу не рассказать, что случилось с Соколовским. Он был постоянно без денег и тотчас тратил все, что получал. За год до его ареста он приезжал в Москву и остановился у С<атина>. Он как-то удачно продал, помнится, рукопись «Хевери», и потому решился дать праздник не только нам, но и pour les gros bonnets[113], т. е. позвал Полевого, Максимовича и прочих. Накануне он с утра поехал с Полежаевым, который тогда был с своим полком в Москве, делать покупки, накупил чашек и даже самовар, разных ненужных вещей и наконец вина и съестных припасов, т. е. пастетов, фаршированных индеек и прочего. Вечером мы пришли к С<атину>. Соколовский предложил откупорить одну бутылку, затем другую; нас было человек пять; к концу вечера, т. е. к началу утра следующего дня, оказалось, что ни вина больше нет, ни денег у Соколовского. Он купил на все, что оставалось от уплаты маленьких долгов.
Огорчился было Соколовский, но, скрепив сердце, подумал, подумал и написал ко всем gros bonnets, что он страшно занемог и праздник откладывает.
Для пира
– A la lettre, – отвечал я ему. Он пожал плечами, как будто он всю жизнь провел в Смольном монастыре или в великой пятнице.
После ужина возникал обыкновенно