Такие оговорки нам нравятся, они обнажают правду образа, правду, которую иногда не представляет и сам писатель, создавший образ. Если бы таких оговорок в рассказах В. Козина было больше, то, во-первых, они перестали бы восприниматься как оговорки, а во-вторых, мы получили бы произведения, неизмеримо более ясные и достойные в художественном отношении, чем они есть сейчас перед нами. Тогда бы нам менее усердно пришлось исследовать авторский текст, чтобы угадывать, как за видимой прелестью человека обозначается его подлость, не досадуя, что сам автор часто этого не понимает, изображая жизнерадостным тлетворное, заранее опорочивая возможность духовного развития человека, поскольку он фатально скован ярмом своих элементарных сексуальных страстей. Кроме того, здесь есть и другая сторона дела, вероятно, неожиданная для самого Козина. Именно, что, нажимая на чисто физиологическую трактовку образов своих героев, он создает вполне определенные социальные типы нашего времени. И эти социальные типы, вопреки, быть может, намерению автора, являются типами антиобщественными, враждебными новому типу коммунистического человека, которого со столь большим, терпеливым напряжением воспитывает советская действительность.
Нет ничего легче, как низвести человека до уровня, до механики животного, потому что он из него произошел. Нет ничего необходимее, как вывести человека из его низшего состояния, — в этом — все усилия истории, культуры и революции, в этом вся работа писателя, если он инженер, то есть созидатель человеческих душ, а не их разрушитель; причем в наше время всякое низведение человека, всякая профанация его образа облегчает работу тем силам, которые стараются размолоть человечество в империалистической войне, деморализовать и развратить его, ликвидировать все результаты исторической культуры. Эти враждебные силы нуждаются, хотя бы для внешней видимости, в моральном разрешении ударить человека, поэтому они заинтересованы во всяком доказательстве — «художественном» или «научном», — что человек есть «животное ничтожество», легко и во множестве вновь воспроизводимое, либо, что человек есть «машина» (другое название «животного»), либо, что в нем, человеческом существе, вообще «ничего нет особенного», — один какой-то химизм веществ, — и тому подобное. Это все визы на право истребления людей.
Но в искусстве и литературе невозможно решить задачу изображения исторически негодного прекрасным, не обманывая читателя. Тогда художник идет на самообман, то есть он совершает двойной обман — себя и читателя. Это достигается тем, что этически порочное силою искусства превращается в эстетически прекрасное, а прекрасное всегда заслуживает оправдания и даже подражания. Возможно ли это? Вполне и надолго это невозможно, но относительно и временно такие попытки могут удаваться. Никакой истинно большой художник не возьмется решать эту задачу, как ученый не станет заниматься проблемой вечного двигателя, но художник слабый или незрелый может пойти на этот соблазн.
Вот небольшой пример из тех случаев, когда художник поддается такому соблазну — и что из этого получается. В рассказе «Помидоры» знакомый нам Кулагин является на агрономический пункт, чтобы работать там и жить. Ничто не изменилось в Кулагине, хотя он стал уже совсем взрослым человеком.
На агропункте Кулагин моментально замечает сторожиху Марину и ясно видит ее достоинства со своей точки зрения: «У нее было большое легкое тело». Не указано только, какие были груди у Марины, — наверно, тоже солидные.
Вскоре же по прибытии на агропункт Кулагин уже «расстегивал на спине Марины английскую булавку», обратившись к основной своей профессии. Но это нам уже настолько знакомо по прочитанным рассказам В. Козина, что теперь при одном появлении на страницах его рассказов какой-либо девушки или женщины, мало-мальски упитанной или даже худенькой, смело можно приглашать: «Зовите скорее сюда Кулагина!»
Однако любовь к бывалым, хотя и упитанным еще, женщинам не могла вполне утолить и утешить Кулагина. «Он хотел простой девичьей ласки, которую не знал; его беспокоил избыток силы…» Девушка нашлась: «Она стояла над быстрой водой, закинув руки за голову». Кулагина специально приглашать не нужно было: он уже смотрел на девушку из окна, он уже заметил «округлые локти и яркий рот» этой девушки. «Она стянула до пояса платье, потом сорочку, погладила ладонями грудь, опустилась на колени и стала мыться… Под старой яблоней лежал мерин. Спина у девушки блестела». Двумя последними фразами, — что лежал под яблоней мерин и что у девушки блестела спина, — автор кустарно, как может, пытается простой гигиенический факт мытья девушки превратить в факт эстетический. Но такая «эстетика» лишь увеличивает избыток физиологических сил в Кулагине… Вскоре он сам попал в положение купающегося, а после купанья он даже потанцевал в голом виде и спел песенку. А «под чинарой сидела Елена (та мывшаяся девушка) и улыбалась», она видела веселого, оголенного мужчину, знавшего многое, исключая девушек.