— Если я когда-нибудь выйду отсюда, — прошептал он запекшимися губами, — то на все деньги, какие только заработаю, выкуплю птиц. Пусть не томятся в клетках.
— На-ка попей, — Хо Ши Мин отдал ему свою воду. — После побоев всегда жажда одолевает. По себе знаю. А насчет птичек я тебе вот что скажу. Любовь к живым существам начинается с любви к человеку. Сперва людей нужно из клеток выпустить, а потом птиц.
На другой день провокатор, которого по древнекитайской традиции подсадили в камеру, шепнул надзирателю, что новый заключенный ведет большевистскую агитацию. Хо Ши Мину дали десять палочных ударов по пяткам и перевели в другую тюрьму. Когда он шел под конвоем на вокзал, в небе льдисто поблескивали звезды. Было ветрено и прохладно. Он радовался ветру, прилетевшему, быть может, с далеких гоби, ночной свежести и этой вынужденной прогулке, прервавшей монотонное однообразие «Кротовой норы». Пыль душно царапала горло, а он все вдыхал полной грудью тревожный холодок ночи и никак не мог надышаться. Преследовало ощущение, будто в легких навечно застоялась тюремная гнусная вонь.
В тюрьме города Гуйлина, прозванной «Обителью небесной благодати», поскольку ее периодически заливало полыми водами реки Сицзян, Хо Ши Мин долго вспоминал этот сладкий лёссовый ветер, разбередивший душу призрачным предчувствием воли.
После бессмысленного допроса, на котором пальцы рук зажимали в бамбуковые тиски, он очутился в железной клетке, где нельзя было даже выпрямиться в полный рост. Так началось знакомство с «Обителью». Местная администрация, видимо, решила сломить его одиночным заключением. Китайцам было невдомек, что он привык к молчанию и сырости пещер, что его не пугают ни размеренный стук капель, ни шорохи одичалых изголодавшихся крыс. Угнетало другое: полное отсутствие вестей с воли и засаленное белье, которое не разрешали сменить. По его расчетам, со дня ареста прошло четыре месяца. Он вспоминал лица друзей, зажмурившись пытался представить себе горные долины, джунгли, перевалы, на которых спят облака. Тоска и постоянное ощущение беды — главные недруги заключенного. Он был бы счастлив разделить с друзьями самые горькие испытания, даже встретить смерть, но только бы с ними, только бы вместе. Все казалось, что без него им придется совсем плохо. Что мог он противопоставить подтачивающему силы влиянию безвестия?
Вера в конечную победу правого дела, убежденность в исторической неизбежности этой победы давали ему силы перенести физические тяготы: голод, боль, омерзительное ощущение пластами сползающей кожи. Лишь с нарастающим чувством тревоги день ото дня становилось труднее справляться. Отчаянно, до слепоты хотелось знать, что происходит в мире. Когда его арестовали, фашистские полчища подступили к Волге, а на юге Вьетнама ежедневно высаживались японские батальоны. Он удивительно слитно воспринимал трагические события, происходившие на родине, и ожесточенные бои на другом конце света, где, наверное, уже наступила зима и все утонуло в снегах. Здесь было не только ясное понимание расстановки сил, не только естественное для коммуниста чувство пролетарской принадлежности к первой на планете стране рабочих и крестьян. С присущей поэтам образностью мышления Хо Ши Мин почти физически и притом одновременно осязал холод заснеженных подмосковных полей и гниль трясин, куда каратели оттеснили патриотов Лангшона.
Боль неделима. Она заполняет целиком человеческое сердце. А человек всегда и везде остается человеком. Он может заставить себя претерпеть любые муки, но не ощущать их не в его власти. Ни убежденность, ни вера не могли защитить узника от самого высокого чувства — страдания. Судьба родины, судьба мировой революции решалась в эти дни за стенами «Обители». Он должен был выстоять ради дела, в которое столь безраздельно верил. Но чем ему было обуздать свое разрывающееся от неизвестности сердце? Человек, если он верит не в промысел божий, а в дело рук человеческих, обречен на страдание во имя любви. И тем выше, тем жертвеннее это страдание, чем сильнее любовь. На помощь приходили стихи. Когда нечем и не на чем стало записывать, он заучивал их наизусть.
Он не задумывался над тем, хороши или нет сочиненные им строки. Для него это было нечто гораздо большее, чем просто стихи. Всю глубину тревоги и смертельную горечь перелил он в слова. Они вылились в формулу веры и клятву любви. Так он боролся с отчаянием, выползающим из липкой настороженной тьмы, отражал натиск безумия, подстерегавший в тишине, наполненной звоном капель и сонным бормотанием нечистых вод.