Он принялся рассказывать — сначала неохотно, неумело, а потом разговорился, разболтался даже. Марья Николаевна очень умно слушала; да к тому же она сама казалась до того откровенной, что невольно и других вызывала на откровенность. Она обладала тем великим даром «обиходности» — le terrible don de la familiarit'e, о котором упоминает кардинал Ретц *. Санин говорил о своих путешествиях, о житье в Петербурге, о своей молодости… Будь Марья Николаевна светской дамой, с утонченными манерами — он никогда бы так не распустился; но она сама называла себя добрым малым, не терпящим никаких церемоний; она именно так отрекомендовала себя Санину. И в то же время этот «добрый малый» шел рядом с ним кошачьей походкой, слегка прислоняясь к нему, и заглядывал ему в лицо; и шел он в образе молодого женского существа, от которого так и веяло тем разбирающим и томящим, тихим и жгучим соблазном, каким способны донимать нашего брата — грешного, слабого мужчину, одни — и то некоторые и то не чистые, а с надлежащей помесью — славянские натуры!
Прогулка Санина с Марьей Николаевной, беседа Санина с Марьей Николаевной продолжалась час с лишком. И ни разу они не останавливались — всё шли да шли по бесконечным аллеям парка, то поднимаясь в гору и на ходу любуясь видом, то спускаясь в долину и укрываясь в непроницаемую тень — и всё рука с рукой. Временами Санину даже досадно становилось: он с Джеммой, с своей милой Джеммой никогда так долго не гулял… а тут эта барыня завладела им — и баста!
— Не устали ли вы? — спрашивал он ее не однажды.
— Я никогда не устаю, — отвечала она.
Изредка им попадались гуляющие; почти все ей кланялись — иные почтительно, другие даже подобострастно. Одному из них, весьма красивому, щегольски одетому брюнету она крикнула издали, с самым лучшим парижским акцентом: «Comte, vous savez, il ne faut pas venir me voir — ni aujourd’hui, ni demain» [121]. Тот снял молча шляпу и отвесил низкий поклон.
— Кто это? — спросил Санин, по дурной привычке «любопытствовать», свойственной всем русским.
— Это? Один французик — их здесь много вертится… За мной ухаживает — тоже. Однако пора кофе пить. Пойдемте домой; вы, чай, успели проголодаться. Мой благоверный, должно быть, теперь глаза продрал.
«Благоверный! Глаза продрал!!» — повторил про себя Санин… «И говорит так отлично по-французски… Что за чудачка!»
Марья Николаевна не ошиблась. Когда она вместе с Саниным вернулась в гостиницу — «благоверный», или «пышка», сидел уже, с неизменной феской на голове, перед накрытым столом.
— А я тебя прождался! — воскликнул он, скорчив кислую мину. — Хотел уже кофе без тебя пить.
— Ничего, ничего, — весело возразила Марья Николаевна. — Ты сердился? Это тебе здорово: а то ты совсем застынешь. Я вот гостя привела. Звони скорее! Давайте пить кофе, кофе — самый лучший кофе — в саксонских чашках, на белоснежной скатерти!
Она скинула шляпу, перчатки — и захлопала в ладоши.
Полозов глянул на нее исподлобья.
— Что это вы сегодня так расскакались, Марья Николаевна? — проговорил он вполголоса.
— А не ваше дело, Ипполит Сидорыч! Звони! Дмитрий Павлович, садитесь — и пейте кофе во второй раз! Ах, как весело приказывать! Другого удовольствия на свете нет!
— Когда слушаются, — проворчал опять супруг.
— Именно, когда слушаются! Оттого-то мне и весело. Особенно с тобою. Не правда ли, пышка? А вот и кофе.
На громадном подносе, с которым появился кельнер, находилась также и театральная афишка. Марья Николаевна тотчас ухватилась за нее.
— Драма! — произнесла она с негодованием, — немецкая драма. Всё равно: лучше, чем немецкая комедия. Велите мне взять ложу — бенуар — или нет… лучше Fremden-Loge [122], — обратилась она к кельнеру. — Слышите ли: непременно Fremden-Loge!
— Но если Fremden-Loge уже взята его превосходительством, директором города (seine Excellenz der Herr Stadt-Director), — осмелился доложить кельнер.
— Дайте его превосходительству десять талеров, — а чтоб ложа у меня была! Слышите!
Кельнер покорно и печально наклонил голову.
— Дмитрий Павлович, вы поедете со мной в театр? немецкие актеры ужасны, но вы поедете… Да? Да! Какой вы любезный! Пышка, а ты не пойдешь?
— Как прикажешь, — проговорил Полозов в чашку, которую поднес ко рту.
— Знаешь что: останься. Ты в театре всё спишь — да и по-немецки ты понимаешь плохо. Ты лучше вот что сделай: напиши ответ управляющему — помнишь, насчет нашей мельницы… насчет крестьянского помолу. Скажи ему, что я не хочу, не хочу и не хочу! Вот тебе и занятие на целый вечер.
— Слушаю, — ответил Полозов.