— Федор Петрович! Что я тут услышал! Будто ты был на волосок от смерти и тебя спасли вот они! — Он кивнул неопределенно на весь стол. — Ты — счастливый человек, Федор Петрович! От души тебя поздравляю! И Наталью Петровну, Наталью Петровну тоже! Это очень редкостно, чтобы так везло в жизни!.. Я себя лично… я о себе лично два слова, если позволите… Я не то чтобы завидую вам обоим, а только мало что понимаю… Просто, ничего в общем не понимаю, — почему же мне никак и никогда не… как это называется, — забыл… (он пощелкал пальцами) не было удачи, что ли?.. Ведь я — архитектор, — вдруг обратился он ко всему столу, — ведь я вырос на проектах и сметах, на проектах и сметах, — отчего же я ни одного порядочного здания не построил и даже своей личной жизни тоже? Проекты и сметы, ведь это — моя область, а что касается самого себя, ничего спроектировать никогда не мог, ничего вычислить не мог, — почему это? Чего мне недоставало?.. И в результате я вот на чужой свадьбе!.. У меня конец, у вас, — обратился он снова к Макухину и Наталье Львовне, — только начало, и я хотел бы, чтобы ты, Федор Петрович, и вы, Наталья Петровна…
— Львовна! — громко подсказал ему Павлик, а полковник, Лев Анисимович, поглядел на него явно неодобрительно, и это его смутило.
В довершение всего гармонист, все время свирепо на него глядевший, развернул свое «концертино» и перебрал лады, а старик с бубном раза три сряду ударил бубном о свой кулак.
Павлик потянул Алексея Иваныча за рукав книзу, и он сел, умолкнув, и сосредоточенно начал глядеть в свою тарелку. А на узенькое, но все же свободное место между общим столом и столом музыкантов выскочили, перемигнувшись, молодой малый Аким, который держал в церкви венец над Натальей Львовной, и тоже не старая еще жена Севастьяна, — оба раскрасневшиеся от вина, оба с платочками в руках; и музыканты грянули казачка.
Зажгли лампу-молнию, и от этого, после сумерек, очень многим, должно быть, стало казаться, что в свадебном пиру начинается вторая, гораздо более веселая часть.
Есть действительно в искусственном свете, изобретенном человеком, какой-то вызов дневному свету: ведь он во всяком случае для всех очевидная победа над ночной темнотой, действующей весьма угнетающе.
Все воспрянули духом: те, кто способны были пить до полусмерти, нашли, что они еще только начали входить во вкус попойки; те, кто плясали, увидели, что они еще не отбили каблуков; те, кто горланили песни, — что они еще далеко не охрипли, а те, кто умели, щелкая по бочонкам, определять, сколько в них осталось вина, решили, что вина осталось еще гораздо больше, чем было выпито… Даже с музыкантов при ярком свете лампы слетели сонливость и усталость, и у гармониста снова появился меланхолический вид.
А ночь выдалась темная, так что нечего было и думать, чтобы можно было не только дойти к себе Павлику и полковнику с его слепой женой, но даже и довезти их по очень плохой дороге в гору. Их, а также Алексея Иваныча уложили спать в комнатах на верхнем этаже, когда было около одиннадцати часов. Тогда же ушли домой и музыканты.
Ровно до двенадцати досидели молодые, потом тоже ушли наверх, а гости еще сидели, пока хватило керосина в лампе. Они улеглись на полу, где нашли для себя удобнее и куда донесли их ноги.
Каменотесам из Куру-Узени, конечно, некуда было идти; что же касалось рыбаков Афанасия и Степана и извозчика Кондрата с их женами, то хотя они и были здешние, но не могли уж понадеяться на себя, что дошли бы к себе благополучно.
А за окнами хлебосольного макухинского дома, — слышно было даже и пьяным, — ревело море. Начавшийся еще днем прибой разъярился ночью, и огромнейшие волны бешено-упрямо шли в атаку на сонный город.
Преображение человека*
Часть I
«Наклонная Елена»
Молодой горный инженер Матийцев, заведующий шахтой «Наклонная Елена», решил застрелиться в воскресенье, 6 мая, в 11 часов вечера, и рано утром в субботу, подымаясь привычно по гудку, он старался как можно тверже прочертить в сознании последовательность того, что нужно сегодня сделать… Прежде всего, непременно обойти шахту — это для того, чтобы в последний раз оглядеть спокойно то, что горячо проклято и от чего, наконец, уходишь совсем.
Этого можно было не делать вчера, но сегодня необходимо нужно. Обход кончить полагал он раньше, чем всегда, наряд рабочих на завтрашний день поручить штейгеру Автоному Иванычу, затем с вечерним поездом поехать в Ростов, чтобы в воскресенье утром отослать почтой восемьсот рублей, сбереженные от годового жалованья, матери в Петербург.
Почему именно деньги эти нужно было отправить там, в Ростове, а не здесь, в поселке Голопеевке, верстах в двух от рудника, — это было не совсем ясно для него самого; просто здесь были знающие его почтовые чиновники, деньги же отправлялись не кому-нибудь постороннему, а матери, и не захотелось, чтобы случайно или намеренно прочитали текст перевода, хотя он ничего о себе не писал: думал послать отдельное письмо матери и отдельное сестре Вере, учительнице.