— Вот видите, как… Но раз говорится о драгунах, надо знать, что такое были эти драгуны… Отец мне это объяснял подробно, а я хорошо усвоил. Драгуны считались тяжелой кавалерией, а не легкой. Кавалерия вообще была любимым родом войск у Николая Первого, а драгунские полки он даже считал своим созданием. Кроме сабли и пики, он ввел в эти полки еще и ружья на ремнях за плечами, чтобы действовать ими в пешем строю. Известно вам должно быть, что Николай Первый был энтузиаст всяких строевых учений и смотров, и вот представьте вы себе такую картину. В Чугуев, где стояли драгунские полки, приезжает на смотр сам царь Николай Первый, и при нем десять тысяч всадников, сто эскадронов были пущены в атаку! Только земля загудела, да пыль поднялась! Но вот трубачи трубят! Стой! И вся эта страшная масса коней и людей уже стоит как вкопанная. Подъезжает царь, и не только после команды «смирно!» ни один человек не шелохнется, а даже и ни одна лошадь ни головой не тряхнет, не фыркнет. И во всеуслышанье произносит царь «исторические» слова: «Только я один во всем мире способен произвести такую атаку!»
— В этом видел, значит, все военное искусство? — искренне удивился Коля.
— Именно в этом, и только в этом. Даже полевые укрепления должна была при нем атаковать конница, — высший род войск!.. Недаром Бисмарк острил: «В России лучшими адмиралами считаются двое: великий князь Константин Николаевич, сын царя, и светлейший князь Меншиков, — потому лучшими адмиралами, что они лучшие кавалеристы, а никаким даже самым маленьким военным судном не командовал из них ни тот, ни другой…»
— Это здорово сказано! Не в бровь, а в глаз! — восхитился Коля, но Матийцев продолжал, глядя в сторону:
— Такая атака хороша на смотру, на маневрах. Солдатская песенка от тех времен осталась, — я ее тоже от отца слышал:
— Правильно! Хорошо сказано! — одобрил песенку Коля и даже рукой взмахнул. — Повторите, пожалуйста, я хочу запомнить!
Матийцев повторил, но добавил:
— Впрочем, подлинно ли она солдатами сочинена, я не знаю: отец по крайней мере называл ее автором декабриста Александра Бестужева-Марлинского. Да, вот и декабристов порядочно служило в кавказских войсках, в пустынях Дагестана и Чечни, по различным Чир-Юртам. Ведь помимо всяких опасностей и лишений, тощища, — вы об этом подумайте! Совершенно непереносимая для культурных людей скука, которая толкала многих из них и на лютый картеж, и на запойное пьянство, и на дуэли.
Ведь оскотинивали всех, ведь из души каждого вырывалась прочь лучшая половина, ведь это все равно, что курица с вырезанными мозгами: она ходит и тычется клювом в землю, но уже не понимает, что она такое клюет и зачем клюет.
По словам отца, вся жизнь его там, в этом Чир-Юрте, встала перед ним как полнейшая бессмыслица. Ужас его охватывал при одной мысли, что, может быть, ему там придется прожить не год, не два, а пять-шесть лет! Ведь ссылка, а за что именно? Какое преступление он совершил?
— Как так какое? — оживленно подхватил Коля. — Политическое — вот какое! Признал над собою власть этого коронованного идиота Николая Палкина и надел пожалованные им эполеты!
— А как же было ему от них отказаться? Тогда уж не в ссылку, а прямо на каторгу.
Я забыл сказать, что домик, где поселился мой отец со своим товарищем Муравиным, был не в Нижней слободке, то есть на самом берегу Сулака, а в Верхней, которую, собственно говоря, и слободкой-то нельзя было тогда назвать: она только что зарождалась. Кроме их домишки, был еще только один такой же, да и то шагов за пятьдесят, от укрепления же почти за версту оба они были, так что командир полка счел даже опасным для своих новых офицеров там поселяться и запретил им это. Отец рассказывал довольно подробно, как он объяснялся с полковником Круковским, чтобы отстоять свою квартиру.
Круковский этот, Феликс Антонович, был немалый чудак. Ходил у себя дома в черкеске с газырями и в папахе, — черкес черкесом, но когда входил к нему офицер, то папаху снимал. Так и при появлении отца сделал: снял свою папаху, положил ее на письменный стол, прямо на чернильницу, и сказал:
— Ка-те-го-рич-но воспрещаю!