Оказалось, что Сизов имел здесь свой дом, — не доходный, нет, для себя только, — особняк, — однако жить очень роскошно не мог при скромной пенсии и обширной семье… Добычин хотел к слову что-нибудь вставить насчет семьи, но тут же подумал, что Сизов, должно быть, все, что он мог бы сказать о семье, отлично и сам знает, и вставлять не нужно; для приличия же только сказал горестно: «Да, семья!»… Сизов, действительно, знал: это было видно уж потому, что он поминутно дергал головою и все безостановочно шевелил мизинцем правой руки, непроизвольно, должно быть, как паук-сенокосец, а голос у него был грубый, непослушный, с сильной хрипотой, каждое слово его пахло спиртным. Он был выше полковника и грузнее, но не потому, конечно, полковник после небольшого колебания согласился зайти с ним даже и в ресторан, а вот почему: солнце, садясь, раздробилось на тополе, стоявшем поодаль от ресторана, около речки, и мелкие веточки с почками были совершенно поглощены прянувшим золотом, а толстые сучья стали черные, как уголь, и четкости необычайной, — точно плавилось все это важное дерево на солнечном огне; речка внизу под тополем бросалась, хлобыща, через камни, ледяная даже на глаз, крепкая, узловатая, а по цвету взмыленно-стальная; чрезвычайно торопилась засветло, — главное, засветло, — добраться, наконец, до моря; мост в этом месте был занят подводами как раз с тем самым желтым камнем, который свозили с пристани на склад, и битюги, один за другим, два, — гнедой и серый, с красными тряпичками, вплетенными в гривы, — зазолотели и засеребрели на ушах, на гребне шей, пятнами круглыми на широких крупах, на бляшках упряжи, и мост под ними ответно бунел, и ресторан (на вывеске по синему полю золотом) скромно назывался «Отрада», а на веранде его стоял сам хозяин, головастый Иван Николаич, и приветливо кланялся, насколько позволяло полное отсутствие шеи… Так — последнее солнце на тополе и на всем, свежий горный запах речки, запах проехавших битюгов, сытый Иван Николаич, не говоря уж о ярком капитане Сизове, — все это показалось вдруг полковнику умилительно неповторяемым, небывалым, единственным в его жизни, — поэтому-то и зашел в «Отраду».
А не больше как через час, когда уже стемнело, его, сильно опьяневшего и смутно представлявшего, что было кругом, усаживал на извозчика Федор Макухин. Полковник только о Нелюсе все беспокоился, но и Нелюсю посадил ему на колени Макухин, и сам сел рядом, а из дверей, выходящих на веранду и освещенных изнутри, порывался все выбежать с самым боевым видом, без плаща и без фуражки, Сизов, но с обеих сторон его держали сам Иван Николаич и человек, а он, дергаясь, хрипуче кричал:
— Грробо-копа-тель!.. Уничтожу!.. Ха-ам!..
И кто-то еще толпился сзади за ним, а полковник бормотал: «Какой буян!» — и извозчик спрашивал, перегибаясь: «Это Сизов?» А Макухин отвечал: «Трогай!..»
Что же случилось в «Отраде»?
Сначала все шло как нельзя лучше: Иван Николаич был очень гостеприимен, усадил их в комнате, отделенной от зала простенком, — небольшой, всего в три столика, — и особенное внимание оказывал Добычину, что его даже немного стесняло. В этот день почему-то в «Отраде» пеклись блины, и Иван Николаич важно сам подносил их и приговаривал: «Эх, блин румяный, как немец на морозе…» Даже улыбаться пробовал, но это у него выходило так, как если бы, например, заулыбался волкодав. Человек в фартуке, несколько похожий на хозяина, но до чего же стремительный, носился, как буря, все отбрасывая косицы со лба, и нагружал стол всяким рыбным, а капитан… на капитана просто любовался Добычин, до того он напоминал ему много старого своего, армейского, хоть был и моряк (известно, что все моряки презрительно относятся к армейцам, а армейцы не выносят моряков). Он даже и граммофон завел, разыскавши какой-то необыкновенно хрипучий, как гулящая девица, марш.
Ивану Николаичу он говорил: «Ты, сатана, крокодил…» — трепал его по животу и при нем же аттестовал его Добычину: «О-о, какая же это умнейшая скотина!.. Вы не смотрите, что… бу-бу… взирает он дураком: это — министр!»
Без фуражки и плаща Сизов потерял что-то в своем облике, зато стал ближе размягченной теперь и ко всему снисходительной душе Добычина. Конечно, здесь он был своим человеком, и уж по всему видел Добычин, что это — убежденный пьяница, — недаром и такой красноносый, — но и сам решил сегодня несколько разойтись; так и говорил, чокаясь с капитаном: «Ох, разойдусь!..» А капитан поддерживал его: «Б-б-бу… люблю!» — и очень сложно дергал головой, блистая очками, а мизинцами работал безостановочно: то правым, то левым, то опять правым. Добычин подумал как-то: «Может ли он обоими сразу?» Оказалось, тут же он заработал обоими сразу.