Потом вошел стражник, шинель внакидку, — молодой и глупый по виду парень. Чиновник поглядел на него, сбочив глаза, и закивал пальцем:
— А… Василий! С'да, В'силь!
— И вовсе я не Василь, — я Наум, — сказал стражник серьезно.
— К-как Наум?.. П'чему ж ты не Василий? (Чиновник был искренне удивлен.)
— Василий — это утром был… Поняли?.. Василий уж сменился… А я — Наум.
— П'чему ж ты Наум?.. — Потом спросил: — А ты водку можешь?
— Водку, ее всякий может, — ответил Наум, поглядевши кругом серьезно.
— Ты что б Василь, а?.. На какой черт Наум, а… Правда?
— Да, а то неправда? — ввернул вдруг извозчик с надворья. — Привыкай тут ко всякому: тот Наум, тот Василь! — И даже голову просунул сквозь зеленый плющ веранды, чтобы посмотреть на своего Алексея Иваныча и на чужого чиновника (голову черную на седой шее) — и подмигнуть.
А Наум уж усаживался на придвинутый ногой к пьяному столику табурет, складывал шинель на другой табурет и присматривался к разной на столе посуде и снеди.
Двое музыкантов вышли изнутри, должно быть муж и жена, — он с гитарой, она с мандолиной, он — старый, с опухшими щеками, сутулый и седой, она помоложе и наглая, — вытерли рты, сели около перил и заиграли, — баба так себе, без одушевления, а старик очень старательно, даже ртом шамкал, наклоняясь, точно треньканье свое живьем глотал. Когда он подошел, сутулый, с гитарой своей к Алексею Иванычу просить на струны, жена принялась срезать ножницами мозоль на желтой грязной пятке, очень круто вывернув для этого ногу, и пьяненький, озираясь на нее, шепнул что-то веселое стражнику Науму, отчего пожиравший бараний огузок Наум только мотал, фыркая, головой и откашливался вбок.
Потом опять появились на веранде, спускаясь к телеге, парень в красном очкуре, с лицом нерешительным и даже несколько тоскливым, и неотвязный желтобровый, направляющий на него сбоку свой круглый глаз, похожий на пистолет.
Опять подошли к теленку, замахали руками, и говорил, убеждая, долговязый:
— Что же я тебя, молодого такого человека, обдуривать буду? А?.. Хорошо разве это, а?.. Уж лучше же я самого себя обдурю!.. — И даже теленок что-то такое промычал недоверчиво.
А день кругом продолжался все такой же спокойный, и долго на него, выйдя с террасы, любовался Алексей Иваныч.
Тут лес был отовсюду, но сзади он надвигался на постоялый двор сверху, а спереди, сейчас перед глазами Алексея Иваныча, он падал вниз и подымался только значительно дальше, на горах. Лес ближний был теперь весь слегка рыжеватый, очень теплый на вид, и от туч, недавно проползших и поднявшихся, весь густо влажный, и сизо струился, а дальний, до которого добралось, наконец, через узкую голубую отдушину солнце, так внезапно засиял, что глазам стало больно смотреть.
Было так: впереди теплое, как загорелое тело в поту, — это ближние буки; дальше лес, охваченный солнечным пожаром; выше — камень верхушек горных, расписанный по впадинам чистейшим снегом, и над ним продолговатый, как опрокинутая пирога, прозор совершенно голубого неба, а кругом него талые мягкие облака, готовые подняться… У Алексея Иваныча душа была податливая на краски, а тут они были такой неслыханной первозданной чистоты, силы и кротости!.. Когда же несколько дальше по шоссе вперед прошелся, все оглядываясь по сторонам, Алексей Иваныч, он набрел на шоссейную казарму, которой с постоялого двора за поворотом дороги не было совсем видно. И сам по себе это был довольно щеголеватый домик из кирпича, окрашенного в розовое с белыми разводами, и даже с резьбой на окнах, но вот что поразило Алексея Иваныча чрезвычайно: на парапете крыши сидел большой, необыкновенно пышный павлин; сидел он хвостом к дороге и неподвижно глядел тоже на осиянный дальний лес, на голубой прозор неба, на скалы вверху, запорошенные снегом… Он сам был весь голубой, темно-зеленый, индиговый, лиловый, оранжевый, — самых могучих в природе тонов, — и это здесь, на рыжевато-тельном фоне леса, который тихо струился, и на нежном молочном небе, на котором как раз пришлась одна только коронованная голова его. Непременно о чем-то думал павлин — тоска ли это была, или преклонение, — но Алексею Иванычу нужно было хлопнуть в ладоши и даже вскрикнуть, чтобы он повернул к нему голову, посмотрел очень спокойно, пожалуй даже обидно спокойно, и опять отвернулся созерцать день, леса, горы в снегу.
Мы ведь никогда, в сущности, не знаем, что в нашей жизни важно для нас, что не важно, и как часто мы ошибаемся в этом! Павлин на парапете казармы шоссейной, может быть, был просто красив и только, можно было бы посмотреть на него, подумать: «Ишь ты, кто-то здесь красивую какую птицу завел!» — и пройти мимо; однако Алексей Иваныч чем-то встревожился и, удивленный, смотрел долго и мог бы стоять еще хоть целый час, но, услышав передвигающийся звон бубенцов и топот на постоялом, пошел навстречу своим, как он думал, лошадям; шел и оглядывался поминутно назад, как мальчик, все на парапет с павлином.
Подойдя, увидел, что съезжала это тройка дамы, — его же извозчик только снимал пустые торбы с лошадиных голов, хотя уж тоже готовился ехать.