— Смейся! Смейся, бесенок! — сказал старик язвительно. — Отольются кошке мышьи слезки!
Он бросил на нее взгляд, вооруженный той степенью зверства, на какой был способен. Девушка задрожала и робко прижалась ко мне. Я счел нужным прочесть старику моральную сентенцию, приличную настоящему случаю, которая была довольно длинна. Молодые люди всего охотнее читают наставления старикам.
Старик ушел, не дослушав моей сентенции…
— Тебе холодно? — сказал я девушке, заметив, что рука ее дрожит. — Войди в мою комнату, там потеплее.
Девушка ничего не отвечала.
— Отпустите меня домой, — сказала она. — Я буду за вас молиться.
— Хорошо. Но как ты пойдешь? Страшный холод. Тебе надобно обогреться.
— Я живу недалеко. Здесь в доме.
— Как здесь?
— Да. Там. Внизу. Мой батюшка — дворник.
— Как же я тебя не видал никогда прежде?
— Днем меня не бывает дома. Я хожу торговать.
— Войди же ко мне. Мне хочется узнать, как ты попала сюда.
Она колебалась и молчала.
— Вы мне ничего не сделаете? — спросила она робко.
— Ничего, душенька.
— Хорошо, — сказала она. — Я вам верю… О, вы меня не обманете, я вам верю, потому что вы похожи на того доброго барина, за которого я всё молюсь.
— Кто этот барин?
— Не знаю. Я видела его один только раз и с тех пор не забывала ни на минуту. Он такой добрый. Раз — это было давно, очень давно! года два! — я бежала с вином для батюшки, запнулась за столбик, поскользнулась, упала и разбила полуштоф… Он мне дал денег…
Я всмотрелся пристально в черты девушки и узнал ту самую девушку, которой помог в день переезда из дома господина Ерофеева в угол сырого подвала. Два года времени и значительная перемена, происшедшая в моем положении, помешали ей узнать меня, и я не счел нужным до времени открываться ей… Я ввел Парашу в свой кабинет, посадил ее в вольтеровские кресла, укутал, и мы продолжали разговор.
— Ах, какие у вас хорошенькие картинки! — сказала она, увидав на столе две картинки дамских мод из полученных мною поутру журналов.
— А ты любишь картинки? — спросил я.
— Очень люблю. Я их каждый день продаю, и мне так жалко, так жалко с ними расставаться.
— Где же ты берешь их?
— Братец дает. Он сам рисует. Барии его отдал к мастеру, вот уж другой год он учится. По воскресеньям он ходит ко мне и приносит картинок на целую неделю; мы всё плачем с ним, долго плачем. Поутру встаем чуть свет, опять плачем, братец идет к мастеру, а я на проспект.
— Где же ты стоишь со своими картинками?
— Где? Разумеется, у подъездов, где побольше ходит господ, у магазинов, у кондитерских.
— Разве у вас нет другого средства к пропитанию?
— Как не быть. Батюшке месячина идет… и деньги выдают на одежу… жильцы на водку дают…
— Так что же? Не стает?
— Не стает! — сказала девушка с глубоким вздохом. — Не стает! Когда была жива матушка, ставало, да еще и оставалось! Мы жили как дай господи всякому: у меня было опрятное и всегда чистое… чистое платье. Поутру я умывалась и бежала в церковь — молиться за матушку и за тятеньку… и за нашу добрую госпожу… мне было так весело; потом я приходила домой, надевала передник и помогала матушке стирать белье; батюшка считал на счетах и писал расходную книгу. После обеда он отдыхал, а мы с матушкой ходили гулять или в гости. Вечером батюшка учил меня грамоте.
— Ты знаешь грамоте? — спросил я.
— Знала, — отвечала она, — немножко, да теперь, я думаю, уж забыла. Батюшка с тех пор перестал учить меня, как матушка умерла…
— Что ж сделалось, как матушка умерла?